Марина Цветаева: беззаконная комета - Кудрова Ирма Викторовна
Однако от простых елабужан доводилось мне слышать и не слишком доброжелательные слова: «опозорила город…», «другие приезжие жили, и ничего, а тут Елабуга виновата – не помогли…». Обычно это голоса стариков, обиженных, что нынче все знают Елабугу прежде всего как место трагической кончины великого поэта.
На сегодняшний день существуют три главные версии самоубийства Марины Цветаевой.
Первая выдвинута Анастасией Цветаевой – и растиражирована в многократных переизданиях ее «Воспоминаний». Согласно этой версии, Марина Цветаева ушла из жизни, спасая или, по крайней мере, облегчая жизнь своего сына. Убедившись, что сама уже не может ему помочь, более того – мешает прилипшей к ней репутацией «белогвардейки», она принимает роковое решение, лелея надежду, что Муру без нее скорее помогут.
Особенно если она уйдет так.
Дом в Елабуге, где Цветаева провела последние дни жизни
Напомню, что сестра Марины Ивановны в 1941 году все еще отбывает ссылку; узнала она о кончине сестры спустя много времени и собирала сведения о последних ее днях через вторые-третьи руки.
Другая версия наиболее аргументирована Марией Белкиной. С одной стороны, считает она, к уходу из жизни Цветаева была внутренне давно готова, о чем свидетельствуют множество ее стихотворений и дневниковые записи. Но Белкина вносит еще один мотив; он не назван прямо – и все же проведен с достаточным нажимом. Это мотив душевного нездоровья Цветаевой, обострившегося с начала войны. Белкина опирается при этом на личные свои впечатления, личные встречи – и в этом есть как плюсы, так и минусы ее свидетельства. «Она там уже, в Москве, потеряла волю, – читаем мы в книге «Скрещение судеб», – не могла ни на что решиться, поддавалась влиянию любого, она не была уже самоуправляема… И внешне она уже изменилась там, в Москве, когда я ее увидела в дни бомбежек; она осунулась, постарела, была, как я уже говорила, крайне растерянной, и глаза блуждали, и папироса в руке подрагивала…»
В этом свете последний шаг Цветаевой предстает как закономерный, неотвратимый шаг больного человека…
Наконец в последние годы появилась третья версия гибели поэта.
В ней роковая роль отводится елабужским органам НКВД.
Автор версии – Кирилл Хенкин, высказавший ее на страницах своей книги «Охотник вверх ногами», изданной первоначально во Франкфурте-на-Майне в 1980 году, а в 1991 году и у нас.
В Москве эта книга, написанная на автобиографическом материале, появилась в восьмидесятых годах. Я узнала о ней, но долгое время не могла прочесть. Как и другая продукция «тамиздата», она ходила в кругах диссидентских и околодиссидентских, и мне, наезжавшей в столицу из Ленинграда всегда на короткое время, заполучить ее в руки долго не удавалось. Однако эпизод из книги, касающийся последних дней Цветаевой, пересказал мне мой московский друг Лев Левицкий. В его пересказе эпизод показался малоправдоподобным. В частности, потому что слишком уж он вписывался в модное поветрие: искать везде и всюду руку НКВД. Тем более что аргументации, насколько я поняла, не было никакой. Сведения покоились на авторитете некоего Маклярского. Его имя мне тогда ни о чем не говорило. Как и имя самого Кирилла Хенкина.
В спецхранах ленинградских и московских библиотек «Охотника…» не оказалось. И прошло немалое время, пока я смогла сама прочесть книгу.
Сюжет, который мне пересказывал мой друг, занял там всего шесть небольших страничек; я прочла их, и они снова показались мне довольно легковесными.
Сама авторская стилистика разрушала возможность чрезмерного доверия. Ибо Хенкин избрал манеру полубеллетристическую: он постоянно домысливал мотивацию поступков – за чекиста, за Цветаеву за Пастернака, за Асеева. И что ни фраза – мимо! Либо очевидное упрощение, оглупление – как личности, так и обстоятельств, – либо натяжка, либо незнание фактов. Процитирую наиболее значимый отрывок:
«Но я еще тогда (зимой 1941 года, в Москве. – И. К.) узнал, что не за деньгами ездила Марина Ивановна в Чистополь, а за сочувствием и помощью. Историю эту я слышал от Маклярского. ‹…› Сразу по приезде Марины Ивановны в Елабугу вызвал ее к себе местный уполномоченный НКВД и предложил “помогать”.
Провинциальный чекист рассудил, вероятно, так: женщина приехала из Парижа – значит, в Елабуге ей плохо. Раз плохо, к ней будут льнуть недовольные. Начнутся разговоры, которые позволят всегда “выявить врагов”, то есть состряпать дело. А может быть, пришло в Елабугу “дело” семьи Эфрон с указанием на увязанность ее с “органами”. Не знаю. ‹…›
Ей предложили доносительство.
Она ждала, что (в Чистополе. – И. К.) Асеев и Фадеев вместе с ней возмутятся, оградят от гнусных предложений. ‹…› Боясь за себя, боясь, что, сославшись на них, Марина их погубит, Асеев с Фадеевым сказали (или кто-то один из них сказал, – может быть, и Асеев – боясь Фадеева) самое невинное, что могли в таких обстоятельствах сказать люди их положения. А именно: что каждый сам должен решать – сотрудничать ему или не сотрудничать с “органами”, что это ‹…› дело политической зрелости и патриотизма».
Что и говорить, такой вариант никому до тех пор не приходил в голову.
Однако, как выяснилось, Фадеева тогда в Чистополе не было; соображение, кто кого боялся и «что могли сказать», звучало по крайней мере неубедительно. Что именно подумал Асеев и что именно он сказал Цветаевой, и был ли вообще такой разговор – этого никакой Маклярский не мог бы весомо утверждать… А когда достоверное столь растворено в домысле, делать с ним нечего. Таким свидетельством, в сущности, можно было бы и вообще пренебречь. Но слишком важного момента оно касается.
Так или иначе, перед нами – третья версия, перед которой прежние тускнеют и отступают на задний план.
Версия поначалу представлялась мне шаткой.
Как можно было, думала я, зимой 1941 года в Москве узнать о том, что произошло в далекой Елабуге в сильно засекреченном ведомстве за семью замками? И кто это в то время так уж интересовался в столице судьбой Марины Цветаевой? Репутацию великого поэта она обрела только сорок лет спустя!
Однако со временем конкретнее обрисовался облик обоих участников того зимнего разговора. И сомнения мои стали терять прочность. Появившиеся мемуары и документы подтвердили близость Хенкина к семье Цветаевой еще во Франции. Кирилл и Ариадна (почти сверстники), оказывается, дружили и даже переписывались, когда Аля уже уехала в Москву. И в дневнике Мура зафиксировано известие о приезде Хенкиных в СССР (запись 28 февраля 1941 года). Мало того. В одном из писем Ариадны Эфрон обнаружилась характеристика Е. А. Нелидовой-Хенкиной (матери автора книги) как человека, хорошо знакомого с подробностями тайной работы Сергея Эфрона в советской разведке. А из того же «Охотника…» теперь известно, что и сам автор книги как раз «с подачи» Эфрона в конце концов влился в ряды сотрудников НКВД.
Вскоре после приезда из Франции, зимой того же 1941 года, Кирилл Хенкин служил в Четвертом управлении НКВД – и Михаил Борисович Маклярский был его непосредственным начальником! Между тем крут специфических интересов полковника госбезопасности Маклярского включал именно деятелей советской литературы и искусства – в предвоенные и военные годы. (Позже, когда война закончилась, на первый план выступила другая сторона талантов полковника. В миру он стал сценаристом. Фильмы по сценариям с его участием широко известны: «Подвиг разведчика» (1947), «Секретная миссия» (1950), «Заговор послов» (1966) и другие – той же направленности. В 1960 году он возглавил Высшие сценарные курсы. И теперь еще многие москвичи из кругов кинолитературных хорошо помнят Михаила Борисовича. И утверждают, что прямые его связи с НКВД-КГБ были широко известны.)
Но если таков был род занятий Маклярского, то разговор о Цветаевой обретает вполне доброкачественную основательность. Маклярский не мог не знать о недавно вернувшейся из эмиграции поэтессе, у которой к тому же были арестованы к началу войны и сестра, и муж, и дочь. Совершенно ясно, что он должен был следить за ее судьбой – она была одной из его подопечных! И известие о ее трагической кончине не могло не дойти до него по вполне естественным каналам. Все это уже не оставляет возможностей биографу поэта игнорировать версию Хенкина.