Андре Моруа - Олимпио, или Жизнь Виктора Гюго
Гюго больше не желал, чтобы отмечали день его рождения: «Разве можно праздновать его! Друзья, откажитесь от этого. В моей жизни столько скорбных утрат, что праздников в ней больше нет…» Крепкий его организм стал наконец изнашиваться, он уже не мог бежать за омнибусом и, догнав его, взбираться на империал. Однако Гюго еще выходил из дому. Поэт часто бывал на заседаниях Академии. Когда в ней за смертью академика освобождалась вакансия, Гюго всегда голосовал за Леконт де Лилля, так как ему надоело выбирать из предложенных кандидатов. Постоянный секретарь Камилл Дусе говорил ему:
— Но ведь это не по правилам. Голосовать за кого-нибудь можно, только когда этот человек письменно выставил свою кандидатуру.
— Знаю, знаю, — отвечал Гюго, — но мне так удобнее.
На обеде у Маньи приводили его шутку: «Пора уж мне поубавить собою население мира». А во сне он сочинил такую стихотворную строку: «Скоро перестану я своей особой загораживать горизонт».
Нередко голос Гюго разносился по всему миру, когда он хотел спасти какого-нибудь осужденного, выступал против еврейских погромов, защищал повстанцев от репрессий. Ромен Роллан с юности хранил номер газеты «Дон-Кихот», где цветная иллюстрация изображала, как Старый Орфей в ореоле белоснежных седин играет на лире и пением своим хочет спасти жертвы гонений. Роллан говорит о нем как о «французском Толстом». «Он взял на себя обязанности пастыря огромного человеческого стада». Слова его были высокопарны, а старческий дрожащий голос нисколько не устрашал палачей, но «мы, миллионы французов, с благоговением, с гордостью прислушивались к его отдаленным отзвукам». Было прекрасно, было необходимо, чтобы кто-то защищал справедливость. «Имя старика Гюго для нас сочеталось с именем самой Республики. Из всех прославленных творцов в литературе и в искусстве лишь его слава осталась живой в сердце народа Франции»[233].
В августе 1883 года молодой Ромен Роллан впервые увидел Виктора Гюго. Это было в Швейцарии, куда Алиса Локруа привезла поэта на отдых. Сад отеля «Байрон» заполнила толпа почитателей, сбежавшихся с обоих берегов Женевского озера. Над террасой развевалось трехцветное знамя. Старик Гюго вышел с двумя своими внуками. «Какой же он был старый, весь седой, морщинистый, брови насуплены, глубоко запали глаза. Мне казалось, что он явился к нам из глубины веков». В ответ на крики: «Да здравствует Гюго!» он поднял руку, как будто хотел сердито остановить нас, и крикнул сам: «Да здравствует Республика!» Толпа, добавляет Ромен Роллан, «пожирала его жадным взором. Рабочий, стоявший возле меня, сказал своей жене: „Какой же он безобразный… А хорош, здорово хорош!“…»[234].
В Париже его встречали на улицах, даже когда шел снег, без пальто, в одном сюртуке. «По молодости лет обхожусь без пальто» — говорил он. С Алисой Локруа он посетил мастерскую Бартольди, чтобы посмотреть статую Свободы, над которой скульптор тогда работал. Зачастую он прогуливался под руку с молодой поэтессой, переводчицей Шелли и бывшей лектрисой русской императрицы Тольа Дориан, урожденной княжной Мещерской. Однажды, проходя с нею по мосту Иены, он остановился и, глядя на солнечный закат, пылавший в небе, сказал своей спутнице:
— Какое великолепие! Дитя мое, вы еще долго будете видеть это. Но передо мною скоро откроется зрелище еще более грандиозное. Я стар, вот-вот умру. И тогда я увижу Бога. Видеть Бога! Говорить с ним! Великое дело! Что же я скажу ему? Я часто об этом думаю. Готовлюсь к этому…
Он неизменно верил в бессмертие души. Одному из своих собеседников, утверждавшему, что когда мы расстаемся с жизнью, все кончено и для души, он ответил: «Для вашей души, может быть, это и верно, но моя душа будет жить вечно — я это хорошо знаю…» Своему секретарю, когда тот пожаловался на холодную погоду, он ответил: «Погода не в наших руках, а в иных». Вскоре после смерти Жюльетты он пошел к священнику, дону Боско, поговорить с ним о бессмертии и прочих вещах. «Да, да, я принял его, — говорил потом этот священник, — и мы с ним побеседовали. Он-то лично относится к этим вопросам уважительно. А какое у него окружение! Ах, это окружение!» Когда он молился за себя самого и за своих усопших, окружавшие его атеисты, вероятно, краснели за «эти слабости» и старались прикрыть плащом наготу «старого Ноя, опьяненного верой в загробную жизнь». Анатоль Франс, в молодости усердно посещавший воскресные приемы на авеню Эйлау, писал: «Надо все же признать, что в его речах было больше слов, чем идей. Больно было открыть, что сам он считает высочайшей философией скопище своих банальных и бессвязных мечтаний…» Нелишним будет противопоставить этому взгляду мнение философа Ренувье: «Мысли Гюго — это самая настоящая философия, являющаяся в то же время и поэзией». Ален же говорит: «Разум сила искусного ритора. Но предсказать то, на что никто не надеется и чего никто не хочет, — это превосходит силы разума. За такие свойства человек и удостаивается улюлюканья ненавистников, и эта честь длится для нашего поэта до сих пор».
Морской Старец уже давно и твердо знал, во что он верит. Он верил, что всемогущая сила создала мир, хранит его и судит нас; он верил, что душа переживет тело и что мы несем ответственность за свои поступки; в 1860 году он написал свое кредо:
«Я верю в Бога. Верю, что у человека есть душа. Верю, что мы несем ответственность за свои поступки. Вручаю себя зиждителю Вселенной. Поскольку ныне все религии ниже их долга перед человечеством и Богом, я желаю, чтобы никаких священнослужителей не было при моем погребении. Оставляю свое сердце милым мне, любимым существам.
В. Г.»Тридцать первого августа 1881 года он написал твердой рукой завещание:
«Бог. Душа. Ответственность. Трех этих понятий достаточно для человека. Для меня их достаточно. В них и есть истинная религия. Я жил в ней. В ней и умираю. Истина, свет, справедливость, совесть — это Бог. Deus, Dies[235].
Оставляю сорок тысяч франков бедным. Хочу, чтобы меня отвезли на кладбище в катафалке для бедняков.
Моими душеприказчиками являются господа Жюль Греви, Леон Сэ, Леон Гамбетта. Они привлекут к делу тех, кого пожелают[236]. Передаю все свои рукописи и все написанное или нарисованное мною, что будет найдено, в Парижскую Национальную библиотеку, которая станет когда-нибудь Библиотекой Соединенных Штатов Европы.
После меня остается больная дочь и двое малолетних внучат. Да будет над ними всеми мое благословение.
За исключением средств, необходимых на содержание моей дочери — в сумме восьми тысяч франков ежегодно, — все принадлежащее мне оставляю двум моим внукам. Указываю настоящим, что должна быть выделена пожизненная годовая рента в сумме двенадцати тысяч франков, которую я назначаю их матери Алисе, и ежегодная пожизненная рента, которую я назначаю мужественной женщине, спасшей во время государственного переворота мою жизнь с опасностью для своей жизни, а затем спасшей сундук с моими рукописями.