Виктор Афанасьев - Лермонтов
10 марта Лермонтов записал в альбом фрейлины Марии Бартеневой два стихотворения — «Есть речи — значенье...», старое, и новое — «Любовь мертвеца», переделку французского стихотворения Альфонса Карра. Это, однако, был не простой перевод. Лермонтов только потому и сделал его, что у Карра он, неожиданно для себя, нашел идеи некоторых своих ранних стихотворений. В первой половине марта он написал два стихотворения, отразившие два состояния его души в то время — безысходность гнета военного мундира и военно-чиновничьей столицы («Пленный рыцарь») и грустная сладость любви к России («Родина» — в рукописи «Отчизна»). В «Пленном рыцаре» чувствуется страшная тяжесть каменных сводов и стен «темницы» («В каменный панцырь я ныне закован...»):
Быстрое время — мой конь неизменный,
Шлема забрало — решетка бойницы,
Каменный панцырь — высокие стены,
Щит мой — чугунные двери темницы.
Мчись же быстрее, летучее время!
Душно под новой бронею мне стало!
Смерть, как приедем, подержит мне стремя;
Слезу и сдерну с лица я забрало.
В «Родине» безнадежность также есть, но она спрятана глубже, растворена в стихии, безотчетной — странной — любви... Сердце любит то, в чем рассудок не находит отрады.
Но я люблю — за что, не знаю сам —
Ее степей холодное молчанье,
Ее лесов безбрежных колыханье,
Разливы рек ее, подобные морям:
Проселочным путем люблю скакать в телеге
И, взором медленным пронзая ночи тень,
Встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге,
Дрожащие огни печальных деревень...
Холодное, бедное, грустное, но — родное, свое...
...В марте у Краевского несколько раз столкнулся Лермонтов с Александром Павловичем Башуцким, известным сочинителем трехтомной «Панорамы Санктпетербурга» (1834), своего рода энциклопедии по столице... Мечтая о лаврах писателя, Башуцкий в 1840 году выпустил роман под названием «Мещанин», сочинение неудачное, — Бурачок и Полевой, чтобы унизить Лермонтова, ставили «Героя нашего времени» на одну доску с этим романом. Теперь Башуцкий сблизился с Краевским, а этот открыл в нем талант очеркиста. Башуцкий начал сотрудничать в «Отечественных записках» и вместе с Краевским строить проекты разных сопутствующих журналу изданий, например сборника «физиологических» очерков под названием «Наши, списанные с натуры русскими», — с привлечением сюда лучших прозаических сил и, конечно, Лермонтова. Предполагалось помещать здесь очерки-портреты о типах русских людей (офицеры... чиновники... разные мастеровые...).
Башуцкий упросил Лермонтова написать очерк об одном из типов российских жителей — о каком он хочет. Упросить было бы невозможно, если бы Лермонтов не вспомнил обыкновенных армейских офицеров, служащих на Кавказе, на Линии, — и именно таких, которые отсутствие образования или воспитания, а также богатства и светскости, замещают особенной «страстью» — увлечением всем черкесским, становятся «существами полурусскими, полуазиатскими».
Небольшой очерк был написан быстро — одна характерная черта героя тащила за собой другую, пока наконец не сложился из них образ «настоящего кавказца», храброго, честного, немного смешного, но в общем симпатичного. После этого пришло ему на ум заняться еще одним прозаическим сочинением — в духе фантастических повестей Одоевского. Герой этого сочинения — художник по фамилии Лугин (от города Луги, что под Петербургом), который втянут в призрачную жизнь, в бесконечную карточную игру со стариком-призраком, в надежде выиграть его дочь, красавицу, тоже призрачную. Для старика с дочерью их призрачная жизнь — проклятие, они жаждут покоя, обыкновенного, как у обыкновенных мертвецов — могильного... Но Лугин как-то этого не понимает... не думает об этом.
«Однажды он объявил, — вспоминала Ростопчина, — что прочитает нам новый роман под заглавием «Штосс», причем он рассчитал, что ему понадобится, по крайней мере, четыре часа для его прочтения. Он потребовал, чтобы собрались вечером рано и чтобы двери были заперты для посторонних. Все его желания были исполнены, и избранники сошлись числом около тридцати; наконец Лермонтов входит с огромной тетрадью под мышкой, принесли лампу, двери заперли, и затем начинается чтение; спустя четверть часа оно было окончено. Неисправимый шутник заманил нас первой главой какой-то ужасной истории, начатой им только накануне; написано было около двадцати страниц, а остальное в тетради было белая бумага».
История была действительно ужасная. Художник Лугин, почти все проигравший старику, уже начал продавать свои вещи. Красавица-призрак жаждет быть проигранной, но ее отцу неизменно везет, хотя и он жаждет обратного. «Всякую ночь в продолжение месяца эта сцена повторялась: всякую ночь Лугин проигрывал; но ему не было жаль денег, он был уверен, что наконец хоть одна карта будет дана, и потому все удваивал куш: он был в сильном проигрыше, но зато каждую ночь на минуту встречал взгляд и улыбку, за которые он готов был отдать все на свете. Он похудел и пожелтел ужасно. Целые дни просиживал дома, запершись в кабинете; часто не обедал. Он ожидал вечера, как любовник свиданья, и каждый вечер был награжден взглядом более нежным, улыбкой более приветливой... И всякий вечер, когда они расставались, у Лугина болезненно сжималось сердце — отчаянием и бешенством...»
В этой незаконченной (если только она не была так и задумана незаконченной) повести мистика и городская реальность, ирония и тревога, шарж и лиризм сплелись в одно таинственно-трагическое целое. Лермонтов подал ее как розыгрыш, но, вероятно, многие слушатели почувствовали, что этому несчастному Лугину он дал что-то очень существенное от себя. Это стремительное приближение катастрофы... эта надежда добиться ускользающего выигрыша... «Отлично принятый в свете», как говорит Ростопчина, обласканный друзьями, Лермонтов чувствовал, что официальный Петербург выталкивает его вон, и не просто вон, а во тьму... во мрак и ужас... В это именно время, как вспоминает Соллогуб, Лермонтов «любил чертить пером и даже кистью вид разъяренного моря, из-за которого поднималась оконечность Александровской колонны с венчающим ее ангелом», то есть Петербург, поглощенный морем.
В конце марта, совершенно случайно, он попал к знаменитой гадалке Александре Филипповне Кирхгоф. Он рассеянно слушал, что говорила она его приятелю, а потом спросил ее, выпустят ли его в отставку, оставят ли в Петербурге. Кирхгоф сказала, что ему никогда больше в Петербурге не бывать и что ожидает его другая отставка, «после коей уж ни о чем просить не станешь». Лермонтов посмеялся такому гаданию, но в груди у него похолодело. Он почти поверил этому. И хотя ему дали отсрочку на несколько дней, он стал всем говорить, что собирается в путь... Ростопчина сочинила стихотворение «На дорогу!» — с посвящением «Михаилу Юрьевичу Лермонтову» и эпиграфом из «Божественной комедии» Данте.