Джованни Казанова - История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 11
— Месье, мне не нужно просить ничьего позволения. Это я должен служить мессу каждый день у этого алтаря, и мне не стыдно вам сказать, что я не могу сосредоточиться; вы извините мою слабость. Эта прекрасная грудь будит мою фантазию.
— Кто вас заставляет на нее смотреть?
— Я не смотрю на нее, а враг божий представляет ее, тем не менее, мне в моем воображении.
— Почему же вы не искалечились, как сделал мудрый Ориген, qui se castravil propter regnum cœloram . [13]. Ваши генитальные части слишком слабы, они, очевидно, не стоят, поверьте мне, картины, которую вы уничтожили.
— Сеньор, вы меня оскорбляете.
— Отнюдь нет, так как я не имел такого намерения. Либо просите шевалье Менгса сделать вам новый образ Святой Девы для того, чтобы возобновить поклонение ваших прихожан, для которых вы стали слишком ненавистны, либо сложите с себя бенефиций, исполнять который вы не рождены.
— Я не сделаю ни того, ни другого.
Этот молодой священник проводил меня к дверям столь грубо, что я ушел, уверенный, что он затеет против меня какое-то отмщение в испанском духе, через каналы ужасной Инквизиции. Я подумал, что он легко сможет узнать мое имя и создать мне неприятности. Я решил предупредить удар. Я познакомился в эти дни с одним французом, которого звали де Сежур, который только что вышел из тюрем Инквизиции, где его держали три года. Его преступление состояло в том, что он держал в зале своего дома на столе каменный умывальник, в котором он мыл каждое утро руки и лицо. С краю этой вазы имелась статуя голого ребенка размером в полтора фута. Эта статуя наполнялась водой, которую можно было пускать через маленький мужской орган ребенка, как через водяной кран, когда хотели помыться. Этот ребенок вполне мог показаться кому-то, кто все обожествляет, образом нашего Спасителя, потому что скульптор обвил его голову короной, которую называют нимбом, и которую скульпторы и художники прикладывают на головы святых. Бедного Сегюра обвинили в Инквизиции в безбожии, нашли ужасным, что он осмелился умываться водой, которая могла казаться уриной нашего Спасителя. Эта шутка ему обошлась в три года заключения. Aliéna spectans dodus evasi mala [14].
Я представился Великому Инквизитору, который был епископом. Я передал ему слово в слово всю беседу, что я вел с капелланом, сведя все, однако, к шутке, и окончил, попросив у него извинения, если случайно капеллан мог счесть себя шокированным. Я заверил его в своем правоверии. Я никогда не думал, что Великий Инквизитор Мадрида окажется любезным человеком, хотя и обладающим в высшей степени некрасивым лицом. Этот прелат только посмеялся с начала и до конца моего рассказа, потому что не хотел слушать меня в форме исповеди. Он сказал мне, что этот капеллан сам виноват и абсолютно неспособен исполнять свои обязанности, потому что, осуждая слабости других, он нанес действительный вред религии; он сказал мне, что, несмотря на это, я плохо сделал, явившись его раздражать. Поскольку я должен был назвать ему свое имя, он закончил тем, что прочел мне, со смеющимся лицом, обвинение против меня, написанное неким человеком, явившимся свидетелем события. Он ласково упрекнул меня в том, что я назвал невеждой францисканца-исповедника герцога де Медина Сидония, поскольку тот не захотел согласиться с тем, что священник должен прочесть мессу второй раз в праздничный день, даже после обеда, если его повелитель, который ее не слушал, прикажет ему ее читать.
— Вы были правы, — сказал мне епископ, — но вы не должны за это называть невеждой исповедника герцога в его присутствии. На будущее, избегайте всякого диспута по поводу религии, как в том, что касается догматов, так и относительно дисциплины. Могу вам сказать, чтобы вы, уезжая из Испании, увезли с собой правильное представление об Инквизиции, что тому кюре, который вывесил вас в списке отлученных, был сделан выговор, потому что он должен был известить вас сначала, и, в частности, узнать, не были ли вы больны, и мы знаем, что с вами так и было.
На этих словах я поцеловал ему руку, склонив голову, и ушел, в достаточной мере довольный.
Вернемся в Аранхуэс, потому что то, что я описал, случилось со мной по моем возвращении в Мадрид. Когда я узнал, что посол не может поселить меня в Мадриде, где я собирался пожить, так как надеялся стать губернатором Сьерра Морена, я написал моему доброму другу сапожнику дону Диего, что нуждаюсь в хорошей комнате, прилично меблированной, с удобной кроватью и с кабинетом, а также в слуге, порядочном человеке, готовом сидеть у меня позади экипажа, и в экипаже, взяв это все на помесячной оплате, что, под его гарантию, я готов оплатить авансом. Я отметил ему, сколько я готов платить за мои апартаменты, и попросил сразу написать мне, как только он это найдет, потому что я уеду из Аранхуэса, только когда узнаю, куда мне ехать, прибыв в Мадрид. Сапожник сразу написал мне, что уверен, что выполнит мое поручение и что он известит меня, как только найдет помещение.
Колонизация Сьерры Морены меня очень занимала, и я писал о полиции, которая являлась принципиальным вопросом в деле процветания колонии. Мои писания, которые представляли собой только общие рассуждения, были высоко ценимы министром Гримальди и льстили послу Мочениго, потому что он считал, что если мне удастся сделаться губернатором колонии, это обстоятельство может только увеличить славу его посольства. Мои труды, однако, не мешали мне развлекаться, и особенно посещать людей двора, которые могли просвещать меня об индивидуальных особенностях характеров членов королевской семьи. Дон Варнье, человек прямой, искренний и умный, описывал мне детально все, что меня интересовало.
Я спросил у него однажды, правда ли, что привязанность, которую король питает к Грегори Скилласу, происходит оттого, что он любит, или любил, его жену, и он заверил меня, что это клеветническое измышление тех, кто выдает за правду то, что является лишь правдоподобным.
— Если название целомудренного, — сказал он мне, — может быть дано королю устами правды, а не лести, оно достойно Карла III более, чем любого другого короля. Он за всю свою жизнь не имел дела ни с одной другой женщиной, кроме покойной королевы, и это не только вследствие долга мужа перед женой, но и потому что это долг христианина. Он не желает совершать грех, потому что не желает грязнить свою душу, и потому что не хочет испытать стыд, признаваясь в своей слабости исповеднику. Очень здоровый, сильный, крепкий, не имевший за всю свою жизнь ни одной болезни, кроме простуды, он имеет темперамент, который весьма располагает к любовному акту, потому что, пока она была жива, он не пропускал ни дня, чтобы не исполнить свой супружеский долг королеве. В дни, когда ему это было запрещено, по причине ее нечистоты, он утомлял себя более, чем обычно, на охоте, чтобы утихомирить свои порывы вожделения. Вообразите себе его отчаяние, когда он овдовел и решил скорее умереть, чем унизиться до того, чтобы завести себе любовницу. Охота стала для него выходом и способом занять себя настолько, чтобы не осталось времени думать о женщине. Это было трудно, потому что он не любит ни писать, ни читать, ни музыку, ни веселую беседу. Вот что он читает и что он делает и будет делать до самой смерти. В семь часов он одевается, идет в свой гардероб, где его причесывают, и он молится до восьми. Он идет к мессе, пьет шоколад, затем берет понюшку испанского табаку, которую сует в свой большой нос; это единственный раз за день, когда он нюхает табак. В девять часов он садится работать с министрами до одиннадцати, обедает один за столом до без четверти двенадцать, и до двенадцати наносит визит принцессе д'Астуриас. В двенадцать он садится в свою коляску и отправляется на охоту. В семь он съедает кусок в том месте, где находится, в восемь он возвращается в замок, настолько усталый, что засыпает часто до того, как успевает лечь в постель. Он подумал снова жениться, и спросил мадам Аделаиду Французскую, которая, увидев его портрет, ему наотрез отказала. Это его поразило, и он больше не захотел думать о браке. Горе тому, кто предложит ему любовницу.