Евгений Соловьев - Л. Н.Толстой. Его жизнь и литературная деятельность
“Что же, он храбрый был? – спросил я капитана. – А Бог его знает: все, бывало, впереди ездит; где перестрелка, там и он. – Так, стало быть, храбрый, – сказал я. – Нет, это не значит – храбрый, что суется туда, куда его не спрашивают. – Что же вы называете храбрым? – Храбрый? Храбрый? – повторял капитан с видом человека, которому в первый раз представляется подобный вопрос. – Храбрый тот, который ведет себя как следует, – сказал он, немного подумав”.
Я вспомнил, что Платон определяет храбрость знанием того, чего нужно и чего не нужно бояться, и, несмотря на общность и неясность выражения в определении капитана, я подумал, что основная мысль обоих не так различна, как могло бы показаться, и что даже определение капитана вернее определения греческого философа, потому что, если б он мог выражаться так же, как Платон, он, верно, сказал бы, что храбр тот, кто боится только того, чего следует бояться, а не того, чего не нужно бояться. Мне хотелось объяснить свою мысль капитану. – Ну, уж этого не умею вам доказать, – сказал он, накладывая трубку, – а вот у нас есть юнкер, так тот любит пофилософствовать. Вы с ним поговорите. Он и стихи пишет”.
Я для того выписал целиком всю эту маленькую сценку, чтобы читатель увидел и еще один элемент храброй души, как она является перед нами в произведениях Л. Толстого. Этот элемент – простодушие, граничащее иногда с наивностью ребенка. На самом деле, припомните Тушина, по-детски застыдившегося, когда его увидели без сапог, или Тимохина, постоянно краснеющего, раз к нему обращаются с речью; того же Хлопова, “что-то уж очень долго набивавшего в углу трубку”, то есть попросту плакавшего после получения весточки от своей старухи матери. Ведь это все дети, большие, хорошие дети, в чистом сердце которых грязь жизни не оставила ни одного пятна… Эти храбрецы – дети народа, сохранившие все духовные связи с породившей их почвой.
Эту-то храбрость видел перед собой постоянно граф Толстой, эту-то храбрость он уважал и ценил и ее-то старался выработать в себе. Расширьте теперь область ее применения, выведите ее из лагеря или с поля сражения, и вы получите то редкое и драгоценное качество, которое может быть названо мужеством жизни. И оно, как и храбрость, принадлежит прежде всего народному (но не интеллигентному) духу и составляет красоту его.
Надо быть большим человеком и обладать проницательным взглядом художника, чтобы рассмотреть эту красоту и уметь любоваться ею. Толстой сумел сделать это, и почва для любви к народу и сердечной к нему привязанности была готова. Нехлюдовщина, теоретическое признание ответственности перед мужиком, красивые фразы просветительной философии отчасти на Кавказе, но главным образом под стенами Севастополя, сменились другим, более прочным и высоким чувством – любовью и преклонением перед красотой народной души. Пока эта красота выражалась прежде всего в храбрости. Впоследствии, как увидим, Толстой рассмотрел и большее – мужество жизни.
В Севастополь Толстой прибыл в ноябре 1854 года и остался здесь вплоть до конца осады. В мае 1855 он назначен был командиром горного дивизиона и принимал горячее участие в несчастной для нас битве при Черной речке (11 августа).
Вот что, между прочим, говорит о нем один из его севастопольских сослуживцев: “Толстой своими рассказами и наскоро набросанными куплетами одушевлял всех и каждого в трудные минуты боевой жизни. Он был в полном смысле душой нашего общества. Толстой с нами – и мы не видим, как летит время, и нет конца общему веселью; нет графа, укатил в Симферополь, – и все носы повесили. Пропадает день, другой, третий. Наконец возвращается, ну, точь-в-точь блудный сын, – мрачный, исхудалый, недовольный собою. Отведет меня в сторону подальше и начнет покаяние. Все расскажет: как кутил, играл, где проводил дни и ночи, и при этом, верите ли, казнится и мучится, как настоящий преступник. Даже жалко смотреть на него, – так убивается. Вот это какой человек! Одним словом, странный и не совсем для меня понятный, а с другой стороны, это был редкий товарищ, честнейшая душа, и забыть его решительно невозможно” (Исторический вестник, ноябрь 1890).
С одним из куплетов, сочиненных графом Толстым, случилась маленькая история, познакомиться с которой небезынтересно. Песня относилась к несчастной битве 4 августа и, написанная в народном духе, скоро приобрела широкую популярность. Ее, говоря без преувеличения, распевало все войско. Содержание ее следующее:
Как четвертого числа
Нас нелегкая несла
Гору забирать…
Барон Вревский, генерал,
К Горчакову приставал,
Когда под шафе:
Князь, возьми ты эту гору,
Не входи со мною в ссору,
Не то донесу.
Собирались на советы
Все большие эполеты,
Даже плац Бекок…
Полицмейстер плац Бекок
Никак выдумать не мог,
Что ему сказать.
Долго думали, гадали,
Топографы все писали
На большом листу.
Гладко писано в бумаге,
Да забыли про овраги,
А по ним ходить
…
Глядь, Реад возьми да спросту
И повел нас прямо к мосту:
Ну-ка на “ура”!
На “ура”! Мы зашумели,
Да лезервы не поспели,
Кто-то переврал.
На Федюхины высоты
Нас пришло всего три роты,
А пошли полки.
Наше войско небольшое,
А француза было втрое
И секурсу тьма.
Ждали, выйдет с гарнизона
Нам на выручку колонна,
Подали сигнал.
А там N N генерал
Все акафисты читал…
И пришлось нам отступать…
Толстой как раз в это время ожидал награды за дело при Черной и мечтал даже о флигель-адъютантстве, но до сведения начальства дошло, что автор сатирической песни – он, и с мечтами о флигель-адъютантстве пришлось распроститься, как два года назад с мечтами о Георгиевском кресте…
Несмотря на беспокойную военную жизнь, Толстой и под Севастополем не бросил литературных занятий. Здесь были им написаны “Севастополь в декабре месяце”, “Севастополь в мае”, “Рубка леса” и “Севастополь в августе 1855 года”. Рассказывают, что императрица Александра Федоровна плакала, читая первый севастопольский очерк Толстого, а государь Николай I приказал “следить за жизнью молодого писателя” и даже перевести его с 4-й батареи в более безопасное место.
27 августа Толстой участвовал в защите Севастополя, когда был взят Малахов курган, и затем его отправили курьером в Петербург. Этим и заканчивается его военная карьера.
Нам надо теперь поближе присмотреться к севастопольским впечатлениям нашего великого писателя.
“Первое впечатление ваше от Севастополя, – рассказывает Толстой, – непременно самое неприятное: странное смешение лагерной и городской жизни, красивого города и грязного бивуака не только не красиво, но кажется отвратительным беспорядком; вам даже покажется, что все перепуганы, суетятся, не знают что делать. Но вглядитесь ближе в лица этих людей, движущихся вокруг вас, и вы поймете совсем другое. Посмотрите хоть на этого фурштатского солдатика, который ведет поить какую-то гнедую тройку и так спокойно мурлыкает себе что-то под нос, что, очевидно, он не заблудился в этой разнородной толпе, которой для него и не существует, но что он исполняет свое дело, какое бы оно ни было – поить лошадей или таскать орудия – так же спокойно, самоуверенно и равнодушно, как бы все это происходило где-нибудь в Туле или Саранске. То же выражение читаете вы и на лице этого офицера, который, в безукоризненно белых перчатках, проходит мимо, и в лице матроса, который курит, сидя на баррикаде, и в лице рабочих солдат, с носилками дожидающихся на крыльце бывшего Собрания, и в лице этой девицы, которая, боясь замочить свое розовое платье, по камешкам перепрыгивает через улицу”.