Алексей Кольцов - Письма
Я писал ему: «Хоть мои дела очень дурны, но все мне нельзя ехать к вам, потому я должен две тысячи рублей; отдать нечем, и полиция не пустит. Хотел бы душою — да нельзя». — Конечно, мои дела дурны, да не так еще, как я писал к нему. Но что ж с ними делать? Ведь надо как-нибудь дощупаться правды, — а у этих людей деньги скорее всего откроют грудь. Я вперед знал: не только рублей две тысячи, а копеек — Владиславлев и Краевский не дадут. И он об этом во всех письмах деликатно молчит. После четвертого письма я послал одну пьеску. Что ж было делать? Ведь стыдно в самом деле не послать: что ни говори, а я от него уже два альманаха взял, чего ж еще? — и это великая милость. И хоть я Владиславлеву не верю, что пьеска дурна, но однако ж, может быть, он и прав. Ведь было ж со мной несколько раз: кажется хорошо, а вы говорите: — дрянь; дурно — хорошо. Так и теперь, может быть. Я вам ее посылаю — «Путь». Пожалуйста, посмотрите. Если в самом деле дрянь, так уж лучше попросить Краевского, чтобы и он ее не печатал. Чорт знает — я в этих делах большой осел. А другая — «Старому товарищу». Тоже, если хороша, напечатайте у себя в журнале, а не хороша, так и быть, — не надо. Да я к вам послал прежде три пьески, скажите о них словца два: что хорошо, и что гадко, и про «Бегство», что напечатано в «Современнике». Не годится ли «Дума перед образом Спасителя»? Если хороша, я ее пошлю Владиславлеву, а нет, — ну и у меня уж больше ничего нет, и совесть будет чиста. Вы мне особенно теперь скажите обо всем, потому что я теперь более всего дорожу вашим мнением, и мне оно нужно. Прежде был жив Сребрянский, он чудную имел мысль и любил говорить правду. Теперь его нет, и я один, и кроме вас у меня никого нет. Видите ли, почему я вас прошу в такую пору, когда вам может быть не до меня и не до себя.
Да дайте пожалуйста сему подателю моих книжонок двадцать. Я все ими сорю кое-кому. Василию Петровичу, Ивану Петровичу почтение. Всему собору вашему низкой поклон.
38
В. Г. Белинскому
28 сентября 1839 г. [Воронеж].
Милый, любезный мой Виссарион Григорьевич! Все недосуг и недосуг, да сколько ж терпеть мне? Полно, кончено! Сколько могу я, сколько успею (не ладно, не в порядке), но хочу говорить с вами; давно душа хочет беседы, давно ей хочется сказать вам, что есть у ней к вам. Много у ней есть интересов, но мертвая буква укорачивает ее желанья. Боже мой, как я виноват перед вами! непростительно виноват! Сколько времени получил от вас письмо, и какое! вмиг хотел, по прочтении его, переселиться к вам весь. Но, — чорт с ними! эти дела опротивели! — пусть хоть сегодня на вечер не приступят к горлу. И что напишу к вам после вашего письма? Милый Виссарион Григорьевич, стыдно мне за ваши письма угощать вас моею дрянью, и, кажется, под разными формами дел… Эта мысль удерживала меня писать к вам. А что ж придумаю? что напишу? Ровно ничего, все то же, что и тогда. Видно такая моя участь: чем больше думаешь, тем глупее; вечно не то делается, что делать хочешь. Или я желаю невозможного? Нет, поверьте, мои желания весьма ограничены. Если бы образцов не было; — они перед глазами. Почему ж у добрых людей делается иначе, чем у меня? Там везде логика, теория, а у меня чорт знает что такое; что ни начнешь писать, не строится, не вяжется, а ежели и свяжется, то страшно смотреть. Если не обмануть я другими, и если вы ко мне не пристрастно великодушны, — то или я дурак, или я бессовестно обмануть всеми. Горькое сознание робкой думы-мысли.
Да, Виссарион Григорьевич, вы совершеннейший колдун. Еще не было в жизни моей мучительнее состояния, как в прошлом годе. Плохое, мучительное дело, больной Сребрянский; смерть его все довершила. Если вы не понимали прежде… Но нет, не может быть, вы и тогда понимали много. Скажите же: в одну минуту разломать то, что крепло пять лет, моя любовь к нему! Его прекрасная душа, желанья, мечты, стремленья, ожиданья, надежды на будущее, — и все вдруг… Вместе мы с ним росли, вместе читали Шекспира, думали, спорили; и я так много был ему обязан; он чересчур меня баловал. Вот почему онемел было я совсем и всему хотел сказать «прощай»; и если б не вы, я все бы потерял навсегда. Вы мне много сделали. Меня ведь не очень увлекала и увлекает блестящая толпа; сходки, общество людей, конечно, хорошо, — но если есть человек, то так, а без него толпа не много даст. Опять я такой человек, которому надобны сильные потрясения, а иначе я нуль; никто меня не уничтожит с другой душой, а собственно мою уничтожит всякой. Не поддержите вы меня в Москве, — я бы ни одной строки не состряпал. Но все я сомневался, захотите ли вы меня держать на помочах, или нет. Сами знаете, ведь об этом нельзя ни умолить, ни упросить: когда душою не хочется, — и дело решено. И вот ваше письмо совершенно меня обрадовало; здесь вы пророчески узнали мою потребность, чего я ждал от вас долго молча, и, слава Богу, дождался наконец. — Я весь ваш, весь, навсегда! И пьес моих вы хозяин полный: никуда, кроме вас, не пойдет ни одна; и скажу вам откровенно, если я их кой-куда разбрасывал, на то была или необходимость, или расчеты, конечно не денежные (избави Бог, я об них не мыслю), а расчеты другого рода. Теперь же мне хочется быть в «Отечественных Записках» и кой-когда в «Современнике» и в альманахе у вас; а у Владиславлева быть или не быть, все равно; в других журналах также.
Благодарю вас, милый Виссарион Григорьевичу за вызов ваш, от всей души благодарю. Рад до смерти, что вы сошлись с Панаевым, — он славный, добрый человек; и мило сделали, что теперь сотрудники Краевского. Андрей Александрович тоже человек славный и добрый, хоть и в своем роде; но все он почтенный человек, и его нельзя не любить, он большой мастер, умеет расположить к себе всякого, и право в нем есть искра Божия добра. В Петербург вы едете — не только это хорошо; но вам нужно там быть. Пусть он на первый раз вас не очень ласково приметь, пусть многие будут на вас смотреть подозрительно, пусть будут говорить и то и се… Бог с ними! Ничего не сделают. Вся их выгода в одном: иногда нанесут на первый раз неприятностей, и то легких. Пусть их отуманят утро, а оно все-таки разведрится опять, и солнышко засветит в нем роскошней прежнего и блистательней. Они бы рады сделать и больше, да вы не дадитесь; вы уж знаете, как с ними ладить; опыт вас заранее приготовил к ним. «Ты царь, живи один» — святая правда, и ваш девиз она. Но Эрмитаж, но Брюлов, но весь Петербург снаружи даже, Нева, море стоят гораздо больше; и, может быть, года через два за границу, к Гоголю, в Италию. Надо быть в Италии и Германии, непременно надо; без того вам умереть нельзя.
А смерти «Наблюдателя» и рад я, и не рад; рад потому, что он мучил вас, не рад потому, что Василий Петрович, кажется, мог бы здесь поступить иначе, — кажется, мог бы… Чего не может человек, когда захочет, особенно купец, у которого в деле спекуляции все идет по заказу невозможного? Неужели нужны страшные суммы для поддержки его?… Одно досадно: много усилий я уже употребил, чтобы быть зимою в Москве; приеду, вас не найду, и скучно будет мне в ней жить, к вам-то и рвалась душа моя. Но от всей души дай Бог вам добрый путь на дело трудное и великое. Все прекрасное лежит в будущем, настоящее пройдено — и тайны нет; без ней жизнь не жизнь.