Владимир Рекшан - Самый кайф (сборник)
Даже бессвязное сочинение «Бангладеш» долгим ухарским драйвом покоряет манеж Ораниенбаума.
Кто имеет медный щит,
тот имеет медный лоб,
кто имеет медный лоб,
тот играет в спортлото!
И тут вонзается скрипичный риф, а после него:
Бангладеш, Бангладеш!
Мы за Бангладеш!
Покорив манеж положенное количество раз, приезжаем в кассу за заработной платой и убеждаемся зрительно, что законно оформлено на незаконные ставки кроме нас еще человек десять.
Козырной туз у манежных деятелей Карповича опять же на руках. Заявление или чье-то постановление, короче, бумага, гласящая, что вокально-инструментальный ансамбль «Санкт-Петербург», не имеющий никаких каких-то там прав, устроил в манеже Ораниенбаума трехдневный шабаш, выразившийся в безнравственном хождении на головах, на ушах и еще, кажется, на зубах по сцене с призывом сорвать государственное дело – «Спортлото».
Проторенная кривая возвращает нас в Университет, где на химическом факультете невероятными организационными ухищрениями Никита Лызлов получает ангажемент. Слово иностранное звучит затейливее. Затея, однако, без выкрутасов, под банальным лозунгом «Вечер отдыха» тамошних химиков. Кайфователи это уже проходили и знают наизусть. Они с радостной кровожадностью наполеоновской гвардии прорывают хилые кордоны «химических» дружинников, оккупируют огромный и пыльный зал клуба на Васильевском острове.
Вечер – да. Но отдых под вопросом. Предложившие все это под затейливым словом ангажемент долго не решаются объявить начало отдыха, но все же решаются, испуганные перспективой вместо отдыха стать свидетелями демонтажа любимого клуба, и отдыхаем мы, «Санкт-Петербург», обиженные Карповичем, и наполеоновская гвардия, обиженная хилостью сопротивления, по полной, так сказать, схеме, а схема эта такова, что вспоминают ее иногда и по сей день.
Долой респект и да здравствует весь спектр отработанного дрыгоножества, драйва, дурацкого «Бангладеша», догепатитного язычества, додуманного импровизацией духарного дизайна душ!
(Как говорить о музыке без аллитерации, когда лишь глухой согласной можно передать хоть что-то?)
Это пришло вдруг, этакая находка! Пустой бутылкой стал играть на «Иолане» как на гавайской гитаре. После бутылку – бац! – вдребезги. Страсти зала также вдребезги на режущие осколки якобы объединения в одну пятисотенную глотку, поющую прощание с юностью.
Нас Карпович бьет авантюрами и доносами – бац! – Никита взлетает на смычке как черт (ведьма?) на метле.
Нас карикатурят в столбцах газетные неосведомленыши – бац! – Николай ломает педаль и рвет – трах-тарарах! – пластик тактового.
Нам пеняют за то, что мы есть, но мы-то есть, потому что есть вы – бац! бац! – микрофонной стойкой с размаху по крышке рояля.
Нас боготворят кайфовальщики, потому что мы им в кайф, а этого – бац! – я не могу понять теперь, и как ни пытаюсь, не оживить в себе простоты понимания той гриппозной осенью накануне разрядки.
После химфака Валера Черкасов (о котором впереди) увязался в попутчики. По пути долго и упрямо доказывал:
– Понимаешь, это уже почти уровень, почти Европа!
– Да, я понимаю, мы живем в Европе. Но почему лишь «почти Европа»?
– Понимаешь, еще чуть-чуть, и вы прорветесь. Вот именно! Вы прорветесь, а вместе с вами и мы.
Да, я понимал – мы прорвемся. Но не понимал, почему мы прорвемся, если я стану музицировать порожней зеленой посудой и колотить железом о рояль не в припадке обиды, а заведомо стану музицировать бутылкой, и впервые, кажется, я подумал, что мы действительно куда-то прорываемся, а прорываться куда-то – это гораздо страшнее, чем просто так. Но ничего, подумал, не бывает просто так, подумал впервые и, похоже, впервые затосковал о тех таких уже давних днях, когда восторженным юношей утомлял себя в спортзале, наивно представляя суровую простоту и непреложность олимпийской стези.
Мы долго отходили после «Вечера отдыха», а потом прикинули кое-что к кое-чему и купили чехословацкий голосовой усилитель «Мьюзик-130» за шестьсот или семьсот рублей, собрали голосовую акустику из восьми качественных динамиков 4-А-32, добрали инструментального усиления до уровня «голосов», обнаружив неожиданно, что полупрофессиональная аппаратура у нас уже есть.
Склон не имел вершины, но вот она, долгожданная плоскость, где можно переночевать, разбив палатку и запалив костерок, погужеваться до поры, передохнуть и поглядеть друг на друга, поглядеть в глаза и подумать. Что дальше.
Никитка рвался в абитуриенты. Лызлов стал с ним заниматься, готовить к экзаменам по точным наукам. У Николая родилась дочь, и предстояло ему тоже как-то устраиваться, а не врать всем, будто ночами работаешь неизвестно где. У Вити Ковалева тоже росла дочь, а жена справедливо ждала спокойствия.
И меня припекала жизнь: начиналась педпрактика, заканчивался академический отпуск, время диеты, прописанной врачами. Я снова появился на стадионе – мне только ухмылялись в лицо. Один слабак в прыжках, почему-то завистник, вечно врал, будто опять видел меня пьяным, хотя я чтил диету, помня о пережитой водянке и болях, и врал про «Санкт-Петербург», будто опять мы после выступления подрались (!) со зрителями. Я продолжал работать в метро, и сутки мои складывались занятно: с ноля-ноля часов до утренних курантов подземка, с одиннадцати часов педпрактика в школе, днем стадион, затем репетиция, какая-никакая была ведь и личная жизнь, случались концерты, а к полночным курантам опять ждала подземка. Где-то в промежутках я спал. Чего только не выдержишь, когда тебе чуть за двадцать. До поры и выдерживал, пока не стал засыпать на работе стоя. Весной семьдесят третьего я из метро уволился.
На курсе педпрактику мою признали лучшей. Простым, как маргарин, способом я добился почтительности у класса, прокрутив им во время внеклассной работы подборку музыки «Битлз» и проведя письменный опрос о впечатлениях.
Опять была весна, весна семьдесят третьего. На проспекте Науки в кургузом подростковом клубике мы репетировали, упиваясь полупрофессиональным звучанием, композицию «22 июня», в подкладку мелодии которой пытались рефреном уложить кусок из известной симфонии Шостаковича. Жена Николая принесла текст, и приятно сложился двенадцатитактовый традиционный блюз «Если вас спросят». Но трудно о музыке говорить, трудно рассказывать, как репетировали, ведь заранее никто партий не расписывал. Они рождались в процессе, так сказать. Это, думаю, было самое радостное – присутствовать при рождении номера, мелодию и текст которого сочинил сам. И репетиции случались даже искреннее концертов. На концертах-то было все ясно заранее. Там делался заведомый кайф и заведомо было ясно, что придется выкладываться и уходить со сцены в мыле, но достигнутый успех уже не так интересен в повторах, как путь к нему.