Нина Гаген-Торн - Memoria
Посмотрим, что будет дальше. Звякнул ключ. Раскрылась дверь-решетка, в камеру вошла, сгибаясь под узлом вещей, высокая блондинка с тонким интеллигентным лицом. Беспомощно положила узел на стол, оглядываясь.
— Здравствуйте!
На меня глянули большие голубые глаза, полные сдержанного отчаяния.
— Здравствуйте! — заторопилась я.— Давайте ваши вещи сюда. Устраивайтесь рядом со мной — у меня целая кровать в распоряжении. Она положила узел и села на кровать.
— Вы давно здесь? — спросила меня.
— Около трех недель. Конца не предвидится.
Она пристально посмотрела на меня.
— Мы, кажется, с вами где-то встречались?
— В Публичке, наверное, а может, в академии. Вы в каком институте работаете?
— Астроном я,— машинально ответила она, потом удивилась:—Почему вы решили, что я в академии?
— По облику. Шила в мешке не утаишь! Я из МАЭ, этнограф. Нина Ивановна Гаген-Торн.
— Вера Федоровна Газе, — также машинально сказала пришедшая.
— Так и есть! Третья в нашей камере из Академии наук, и все—с вещами! Видно, там обучают, как надо садиться в тюрьму,—с горьким юмором сказала молодая женщина. Кругом засмеялись шутке...
Мы быстро разговорились и установили, что встречи уходят глубже: Верочка вспомнила, что видела меня еще в Вольфиле.
— Я тогда тихо сидела на полу и слушала, — улыбнулась она. — А вы — очень рьяно выступали.
— Наверное, удивлялись, какая нахальная девчонка? — спросила я.
— Нет, нахальной вас нельзя было назвать, но вы были очень вольнолюбивой!
Так началось наше плавание в никуда на узкой железной кровати. Жизнь однообразна до предела. «Подъем!» — голос дежурной надзирательницы в коридоре. Зашевелилось месиво, женских тел. Убрали свои подстилки те, кто спал на столе и скамейках, сложили на доски нар, настеленных всплошную у стен, где когда-то были койки. Встала очередь к умывальнику и к «туалету». «Староста — за пайками!..»
В обычной жизни события связаны между собой крепко, как плот на реке, и мы не замечаем, как течет время. Заключение в тюрьму обрывает привычный ход наших дел. Нас несет Время. Событие встает как подводный камень: вызов к следователю. Обессиленное сознание цепляется, пытаясь поправить порванные связи. Человек вырван, отторгнут от жизни, он не знает своего будущего. И часто — начинает фантазировать прошлое.
В камерах идут разговоры о прошлом. Иногда биографии — придумываются. Люди не лгут при этом. Они начинают видеть прошлое в новом ракурсе. Приведу лишь два очень ярких примера. В женских камерах постоянны разговоры о детях. Их видят во сне, описывают в рассказах. Когда меня ввели в камеру, почти у всех сидящих в ней женщин дома остались дети. О них говорили, чаще всего не о том, какие они сейчас и что с ними, — это слишком больно, чтобы говорить, об этом только плачут. Рассказывали о том, какими они были маленькими, утешались этими рассказами. Одна тридцатилетняя женщина, плотная и подвижная, сказала, что у нее нет и не было детей. И ей нечего рассказать. Но через несколько дней оказалось, что у нее тоже был ребенок, совсем маленький.
А в камеру приводили все новых женщин. И опять шли разговоры о детях. И у этой тридцатилетней женщины в рассказах ребенок вырос, она стала вспоминать, как он выучился ходить, какие слова стал говорить первыми. Она не лгала, она сама поверила, что он был. Однажды она легла и стала горько плакать, говоря, как тоскует о нем.
Другой случай, гораздо более сложный, мне встретился много позднее, в Мордовии, в потьминском лагпункте... (Об этом см. во «Втором туре».—Г.Ю.Г.-Т.).
Пишу я об этом потому, что все было нереальным, все шло в смещенном тюремном сознании, и мы вдвоем с Верочкой, сидя с ногами на нашей кровати, как на плоту, плыли в прошлое, четко примечая, чтобы нигде и ни в чем не сместилось у нас сознание. Перебирали нити в ткани культуры, которую знали. И, перебирая события со времен Вольфилы, рассказывали друг другу о своей жизни. Как много стихов мы читали! Часы заплетали в ритмы стихов, а соседи по камере все чаще слушали их. Вера Федоровна помнила наизусть почти всего «Онегина», всего «Демона». Сияли голубые глаза Веры Федоровны светом правды и подлинности. И отходили от камеры бреды, кругом было неправдоподобно, полно бредовой фантазии, и чувство реальности терялось в бреду.
Звучали великолепные, чеканные строки стиха, приводя в сознание, и лица становились другими. Мы устраивали соревнования в подборе стихов для всей камеры. Вера вела Пушкина и Лермонтова, я дополняла ее Некрасовым. «Русские женщины» помнила я наизусть, и показалось мне мало только читать их — я инсценировала разговор генерала с Волконской. Камера смеялась и плакала... Но... Если оживление слишком охватывало камеру и становилось громким, из коридора гремел голос надзирательницы: «Соблюдать тишину!» Все замолкали. Мы с Верой, притулившись друг к другу на нашей кровати, тихо говорили о Блоке, Белом, Ходасевиче. Вставала юность 20-х годов. Я рассказывала ей о бродяжничестве и об этнографии. Она рассказывала мне о звездах, о том, чем были для нее астрономия и чувство космоса.
Чуриковки
— Кроме академических — все сюда без вещей пришли.
— Не все, не все, Анна Ивановна с большим узлом пришла, — сказала черненькая кудрявая девушка, указывая на полную женщину в платочке.
— Обязательно с вещами надо, — подтвердила Анна Ивановна, — нам братец Иванушка велел: необходимое с собой в тюрьму берите.
— Чуриковки знают, за что сидят.
— За Бога, за Бога сидим, — скороговоркой сказала Анна Ивановна, — за него и сидеть не страшно.
— А когда не знаешь, за что, — страшно, — ответил ей чей-то грустный голос.
— Почти каждая говорит — не знаю, за что. Неужели все зря сидят? Врут, наверное. Знают свое дело, да не признаются.
Черненькая девочка молча укоризненно посмотрела на говорившую.
— Вот что я знаю: мы с подругой по институту вместе к экзамену готовились, я к ней на квартиру ходила. У нее арестовали отца, я даже не знала, что он арестован. А потом забрали и подругу и меня. Следователь мучил всю ночь: расскажите, в какую контрреволюционную организацию вы были вовлечены и какие вам дали задания. Я уверяю, что ничего не знаю, а он... Он так страшно ругается... И все грозит, что изобьет, — прошептала она.
— Разберутся, — уверенно сказала стриженая, очень подтянуто одетая пожилая женщина, — я старый член партии и заверяю вас, Наташа, с вашим делом, как и с моим, непременно разберутся! У следователей очень много работы, поэтому произошла задержка. После праздников, если дело обстоит так, как вы говорите, вы пойдете домой! Вы комсомолка?