Сергей Мельгунов - Александр I. Сфинкс на троне
Таково было оправдание перед женщиной неудачливого полководца. Конечно, бальзам на душу Александра в виде комплимента женщины не мог в действительности залечить рану, нанесенную самолюбию.
Соперничество с Наполеоном заставило Александра быть столь же твердым в решении продолжить борьбу за границей и, воспользовавшись благоприятным моментом, сломить могущество Наполеона.
Александр охотно отзывался на призывы Штейна быть освободителем Европы. Прусский патриот, как мы уже знаем, верил в искренность либерализма Александра. «Пусть не удастся низости и пошлости, — писал он в начале 1814 г., — задержать его полет и помешать Европе воспользоваться во всем объеме тем счастием, какое предлагает ей Провидение». И как бы следуя Штейну, Пыпин доказывал, что энергию Александра данного времени нельзя объяснить тем, что «борьба с Наполеоном, решение судьбы Европы представляли деятельность, завлекавшую его тщеславие и честолюбие»; энергия Александра была возбуждена тем, что «на этот раз он был вполне убежден в своем предприятии, в его необходимости и благотворности для человечества, а также тем, что на этот раз его деятельность находила полную, безусловную опору в голосе нации… К этому присоединился еще новый возбуждающий элемент, не действовавший прежде — элемент религиозный».
Конечно, в период Отечественной войны Александр находил «безусловную опору в голосе нации». Но заграничные походы были популярны только в некоторых либеральных кругах, еще не разочаровавшихся в Александре и окрашивавших всю его деятельность в розовый цвет: «Александра другого нет в веках, — писал кн. Петр Вяземский Ал. Тургеневу в апреле 1814 г. по поводу взятия Парижа. — Роль его прекрасная и беспримерная. Цель его побед — завоевание свободы и счастья царей и царств: история нам ничего прекраснее, славнее и бескорыстнее не представляет». В придворной среде они вызывали не меньшее возражение, чем нежелание Александра заключить мир после занятия Москвы Наполеоном. Прежде всего, «война 1812 г. принесла России более бесславия, нежели славы», как записал Погодин в своем дневнике в 1820 г. «Поход 1812 г., — писал Ростопчин Александру 24 сентября 1813 г., — охладил воинственный пыл генералов, офицеров и солдат». Старец Шишков очень боялся, что в более благоприятных условиях вновь разовьется военный гений Наполеона и Россия потерпит поражение. Фанатик реакции, Ростопчин, пессимистически смотревший на будущее («трудно ныне царствовать: народ узнал силу и употребляет во зло вольность», — писал он Брокеру в 1817 г.), только и думавший о борьбе с так называемым внутренним врагом, считал, что Наполеон уже «ускользнул» и что следует «подумать о мерах борьбы внутри государства с врагами вашими и отечества», как сообщал он Александру 14 декабря 1812 г. Не хотел этой новой борьбы и Кутузов, видевший в Наполеоне как бы противовес против Австрии и Пруссии. Но для Александра заграничные походы открывали широкую арену для деятельности, для популярности, для влияния на Европу, чего он так давно добивался. И одна невольно вырвавшаяся у него фраза как нельзя отчетливее передает чувства Александра, когда он сделался победителем и в то же время освободителем Европы. Когда А.П. Ермолов поздравил Александра с победой при Фершампенуазе, император ответил торжественным тоном: «От всей души принимаю ваше поздравление, двенадцать лет я слыл в Европе посредственным человеком; посмотрим, что она заговорит теперь». Самолюбивый Александр страдал оттого, что его могли считать посредственным человеком, а низвергнутого им соперника — гением. Что Александра многие считали таковым,[28] показывает отзыв Наполеона, писавшего после Тильзита Жозефине: Александр «гораздо умнее, чем думают»… Александр в этом отношении мог бы считать себя удовлетворенным, если бы знал, что Наполеон на о. Елены, оценивая свои отношения к русскому царю, заявлял в конце концов: «Если мне суждено умереть здесь, то он по праву будет моим преемником в Европе». Недаром по поводу анонимной книги, появившейся в Англии в 1817 г., «Manuscrit venu de S-te Helene d'une maniere Inconnue», Меттерних замечал в письме к Лебцельтерну: Александр будет доволен, он поставлен в ней высоко. «Мир слишком долго был занят колоссом, который грозил всеобщему существованию; теперь, когда он уничтожен, взор обращается к другому колоссу», — писал австриец Лебцельтерн. Этим другим колоссом становился соперник Наполеона. Силою вещей макиавеллизм победил стратегию. Мечты начинали воплощаться в реальную форму. «Европа говорит только об Александре», — писал Вяземский Тургеневу. И Александр мог с гордостью и торжеством продолжать свое европейское шествие. «Наше вхождение в Париж, — сообщал Александр Голицыну, — было великолепным… Все спешило обнимать мои колена, все стремилось прикасаться ко мне; народ бросался целовать мои руки, ноги; хватались даже за стремена, оглашали воздух радостным криком». Как радостно должен был себя чувствовать русский император, въезжая в Париж в ореоле блеска и славы на сером коне, когда-то подаренном ему Наполеоном! «Ну что, Алексей Петрович, теперь скажут в Петербурге; меня считали за простачка», — самодовольно бросит тому же Ермолову великий человек и тем самым проявит и свои истинные вожделения и свою неглубокую натуру. В мелочах подчас познается истина.
Александр ищет до смешного этой популярности. Готов сам подчас навязаться. Незначительный, но характерный эпизод рассказывает де ла Гард в своих воспоминаниях о Венском конгрессе. Дело происходит в венском Пратере. Императоров окружает толпа. Александр видит, что какой-то крестьянин усиленно работает локтями, чтобы пролезть вперед. Любезный и обходительный русский царь сам подходит к этому месту со словами: «Милый друг! вы, вероятно, хотите видеть русского императора; смотрите на меня, расскажите потом, что вы с ним говорили…»
И хоть война с Францией могла быть окончена без занятия Парижа, на что и склонялись союзники, Александр не мог отказаться от въезда в Париж, «русский император, — замечает английский министр иностранных дел Кесльри, — кажется, только ищет случая вступить во главе своей блестящей армии в Париж, по всей вероятности, для того, чтобы противопоставить свое великодушие опустошению собственной столицы».[29]
В последнюю стадию борьбы с Наполеоном Александр также был одним из наиболее настойчивых и последовательных его противников. Вовсе не потому, что Европа, «упадая перед ним (Александром) на колени и с воздетыми к небу руками, молит его быть ее спасителем», как казалось наивным представителям александровского времени, братьям Глинкам. Александр готов был «положить меч свой», только низвергнув Наполеона, только разрешив дилемму, вставшую перед ним задолго до 1812 года: «Наполеон или я». Образ Наполеона, только один он стоял перед ним. Его самолюбивая политика вовсе не была дальновидной и, конечно, велась не в интересах русского государства, как целого. В одном из позднейших писем Гнейзенау к Чернышеву (1831) можно, пожалуй, найти разгадку и прусской политики Александра, очень в сущности далекой от рыцарского чувства к королеве Луизе: «Если бы император Александр, — писал Гнейзенау, — по отступлении Наполеона из России не преследовал завоевателя, вторгнувшегося в его государство; если бы он не продолжал войны; если бы он удовольствовался заключением с ним мира, то Пруссия находилась бы по сейчас под влиянием Франции, и Австрия не ополчилась бы против нее. Тогда не было бы острова св. Елены, Наполеон был бы еще жив и один Бог знает, как он возместил бы на других те невзгоды, какие ему пришлось вынести у вас. Вашему союзу мы обязаны настоящей нашей независимостью».