Наталья Иванова - Борис Пастернак. Времена жизни
Отдельная главка в «Охранной грамоте» – о задачах и способах искусства. О его отличии от «правды». О том, сколь плодотворно в искусстве «вранье».
Об Иде – в этой главке – ни слова. О ней идет речь в главке предыдущей – и в последующей.
А здесь – как бы ненароком – только одно, безо всякого упоминания женского имени, умозаключение:
...«Движенье, приводящее к зачатью, есть самое чистое из всего, что знает Вселенная. И одной этой чистоты, столько раз побеждавшей в веках, было бы достаточно, чтобы по контрасту все то, что не есть оно, отдавало бездонной грязью».
Появление в Марбурге сестер Высоцких нарушило расписание жизни. Начались праздники, продлившиеся несколько летних жарких дней. Праздники, пропитанные запахом цветущих лип.
Высоцкие остановились в лучшей гостинице города. Хохотали над уморительными рассказами Бориса о профессоре Когене, а он «упивался их смехом». Вместе с ним пришли в университет на лекцию.
И Пастернак потребовал от Иды окончательного ответа. Попросил «решить его судьбу». Видимо, ожидание неминуемого приговора наложило такую печать на его лицо, что повидавший людей кельнер, подавая последний ужин, сказал Пастернаку: «Покушайте напоследок, ведь завтра вам на виселицу».
Сестры уезжали в тот же вечер, но Пастернак был не в силах проститься с Идой. Состав тронулся, Пастернак вскочил на подножку; кондуктор преградил ему дорогу в вагон, но сестры, чуть не рыдая от страха, умолили впустить его. Вместе доехали до Берлина. Попрощавшись еще раз, и уже окончательно, он провел в какой-то дешевой гостинице бессонную ночь, уронив залитое слезами лицо на руки. Поезд на Марбург уходил только ранним утром.
Прибыв в дом глубоко возмущенной его ночным отсутствием чиновницы, он быстро и совсем не по порядку сложил все те бумаги, над которыми столь упорно работал.
Именно благодаря отказу Иды, через четыре года появится гениальный «Марбург». Написан он будет почти одновременно со словами отцу о «глупом и незрелом инстинкте». Правда, в русской поэзии это не первый случай, когда рождение любовного шедевра сопровождалось равнодушным (вспомним Пушкина и Керн) письмом.
Позже, через годы, когда в сердце уляжется казавшееся тогда невыносимым страданье, в мае 1916 года Пастернак в письме отцу из Всеволодо-Вильвы резко и сердито определит «глупый и незрелый инстинкт той, которая могла стать обладательницей не только личного счастья, но и счастья всей живой природы…»
После возвращения из Берлина Пастернак вновь переживает чувство преображения: «Меня окружали изменившиеся вещи… Утро знало меня в лицо и явилось точно затем, чтобы быть при мне и меня никогда не оставить. Свежий лаконизм жизни открылся мне, перешел через дорогу, взял за руку и повел по тротуару. Менее чем когда-либо я заслуживал братства с этим огромным летним небом. Но об этом пока не говорилось. Временно мне все прощалось. Я должен был где-то в будущем отработать утру его доверье».
Отсюда уже очень близко до названия новой, следующей после еще ненаписанной книги – «Сестра моя жизнь».
Будучи человеком определенных правил и обязательств перед семьей, отправившей его в Германию и оплатившей учебу в университете, Борис Пастернак продолжает, вернее, завершает свои занятия.
Он еще должен был выступить в двух семинарах и прочитать доклад у Когена – второго июля. А двадцать седьмого июня он получает письмо от Ольги Фрейденберг.
С фотографии того времени на нас чуть снисходительно смотрит цветущая (несмотря на недавно пережитую болезнь легких) девушка во всем блеске и очаровании красоты и молодости. Очевидно, что жизнь доставляет ей удовольствие. «Меня отделяют от тебя два часа езды; я во Франкфурте. При таких условиях добрые родственники встречаются. Не дашь ли мне аудиенцию?»
Несмотря на особенную занятость перед выступлением на семинаре, Пастернак приехал немедленно.
Ольга сидела в ресторане своего отеля в широкополой шляпе, усыпанной розами, и пожирала бифштекс с кровью. Напротив стоял красавец-официант, с которым она кокетничала.
Открылась дверь; навстречу Ольге «идет растерянная фигура. Это Боря. У него почти падают штаны».
Что делает молодая дама в шляпе с розами? Немедленно уводит небрежно одетого кавалера подальше с глаз публики. Целый день они гуляют, и он угощает ее – ее, привыкшую к черепаховым супам, – прозаическими сосисками.
Королева расстается с бедным кузеном с чувством облегчения. «Я все-таки очень рада, что встретилась с тобой, хотя это свидание монархов история и назовет неудачным».
Так чему же она радуется?
Тому, что «прогрессия увеличилась» – в ее сторону.
Раньше она чувствовала некоторую неполноценность рядом с ним, таким высоколобым, парящим в недоступных ей высотах.
Теперь – иное: «Догонять тебя я не хочу; скорее тебе придется возвращаться». Это сказано о дальнейшем маршруте ее путешествия, но на самом деле в этих словах сквозит уничижительная метафора: она ощущает себя сильнее его. Она насмешлива, она издевается.
«Откуда взялась в тебе любовь к словесным фейерверкам?.. Я не знаю, чужд ли ты сейчас самому себе, но мне ты чужд». Она намеренно обижает его. Он – искренен и открыт. Ему – больно?
...«Как бы это сказать?.. Мне досадно. Конечно, я вернусь и к твоему письму, и к сознанию тоже вернусь. В понедельник вечером. А пока мне досадно, Оля, что ты так неосторожно запоздала со своим письмом; оно должно было прийти в августе 1910 года. Как раз тогда, когда, вернувшись больным из Петербурга, я был извлечен в одно прекрасное утро на Божий свет одним сердобольным другом, и на его увещания, что так нельзя, что так и погибнуть можно и что при таких условиях нужно, бросив все, вернуться в Петербург… На все эти увещания – сослался на преждевременность этой поездки. При этом я с трудом только втолковал ему, что мне нужно в корне измениться: приходили тети Асины реактивы – где фиолетовым на белом была начертана моя – недоброкачественность; твоего же письма из Франкфурта не было тогда. И вот я решил перевоспитать свое сознание (я, Оля, сейчас не синтетизирую, а точно обозначаю все) – для того, чтобы быть ближе „Петербургу“. – Правда, цель эта держалась недолго, но первые дисциплинарные приемы мои определили для меня целое направленье работы над собой. Являлись иные цели: люди, которые тоже были, как и „Петербург“, классичнее, законченнее, определеннее меня… И вот я попросту отрицал всю эту чащу в себе, которая бродила и требовала выражения, – и в угоду тех, кто… опаздывали, ибо, как это ни курьезно, до тебя, этим же летом я услышал тоже запоздавший „отзыв“, которого не подозревал.