Елена Якович - Дочь философа Шпета в фильме Елены Якович. Полная версия воспоминаний Марины Густавовны Шторх
В общем, при первой возможности Вера Федоровна старалась вырваться в Знаменку к своей Маше. В одном из писем к Антону Павловичу Чехову Комиссаржевская зовет и его в Знаменку, рассказывает, какая там осень, как ни с чем не сравнима красота осеннего русского леса. Есть ее знаменский фотопортрет дивной красоты: она сидит в лесу и слушает тишину. Кажется, что эта одна из ее великих трагических ролей.
Моей старшей сестре Татьяне, той самой, которая потом стала мамой Кати Максимой, еще довелось побывать в Знаменке. Ее туда привозили в пятнадцатом году совсем малышкой. А я, конечно, уже не застала «прекрасную эпоху» рахманинско-зилотиевского имения. Но Знаменка со мной всю жизнь: картины на стене в моей комнате – это все Знаменка. Их нарисовал Михаил Анатольевич Мамонтов, последний владелец мамонтовской типографии. Он был сыном умершего рано Анатолия Ивановича Мамонтова, родного брата известного мецената Саввы Ивановича. В Знаменке Михаил Анатольевич жил каждое лето. Он был прекрасным художником, учился у Поленова, дружил с Серовым, был одним из учредителей Союза русских художников. Но из-за того, что рано умер его отец, – а в то время считалось позорным отказаться от наследства, если недвижимость в долгу, – он бросил профессиональную живопись и занялся делами типографии Мамонтовых. Он всю жизнь выплачивал эти долги и построил новое, прекрасное здание на Арбате. Там издавался знаменитый журнал русского символизма «Золотое руно», некоторые папины книжки там печатались. А еще в типографии Мамонтовых вышел первый сборник Марины Цветаевой «Вечерний альбом».
После революции типографию у него отняли, а его самого в двадцатом году расстреляли. А на базе типографии Мамонтовых сделали типографию «Искра революции». То же помещение, те же станки, только другое значение и назначение.
10
Свои поместья все давно были отобраны, и каждое лето мы снимали где-нибудь под Москвой дачу, в деревне главным образом, потому что там было дешевле. Но папа никогда с нами не ездил, в крайнем случае заглянет на один день, несколько часов побудет и уедет. Он говорил, что лето – это единственное время, когда можно всерьез поработать, и очень им дорожил. Для него настоящая работа – только письменный стол. Никакие лекции папа работой не считал. Лекции – это значит надо деньги зарабатывать.
Папа оставался в Москве. Пока Лев Шестов не уехал, они ежедневно в летние месяцы встречались в пять часов вечера, это у них называлось «автономный чай». Вот они пьют «автономный чай» и разговаривают о делах и науке. В письмах от папы к маме: «Заходили к Вячеславу Иванову. Вячеслав Иванов читал новые стихи. Великолепно!»
Фамилию Шестов я слышала с детства. Папа называл, и я соответственно называю, только Шестув. В последние годы от некоторых людей слышала Шйстов. Но думаю, уж папа знал, как надо. Они были близкими людьми. И даже жили по соседству: Шестов просил папу снять для него квартиру рядом, чтобы чаще общаться.
Шестов, Белый, Балтрушайтис – все они папины друзья из «серебряного века».
Я помню Балтрушайтиса на протяжении десяти лет, и с того момента, как я его застала – где-то с 1924-го и до последней нашей встречи в середине тридцатых годов, перед его отъездом в Париж литовским послом, – Юргис Казимирович выглядел одинаково. Не молодо, но примерно на свой возраст, он был чуть-чуть постарше папы. Такое немножко помятое лицо, коротко стриженный, хорошо выбритый… Неизменно подтянут и элегантен.
Вообще, облик тех людей сильно отличался от нынешних. За те двадцать всего-навсего лет моей жизни – из них, считайте, по крайней мере, пять несознательных лет, – когда я общалась с моим отцом, я ни разу не видела его небритым. Он брился ежедневно, всегда опасной бритвой, всегда с утра, всегда холодной водой, абсолютно ледяной. Если шел вечером в гости или в театр, брился второй раз. Я ни разу в жизни его не видела безобразно или полуодетым. Я отца без воротничка просто не помню. Причем зимой он носил только крахмальные воротники и крахмальные манжеты, которые застегивались отдельно на запонках. Всегда ходил в «тройке», то есть с жилеткой. И Балтрушайтис ходил в точности так же. Никогда не видела его небритым, как и папу. Сейчас может человек пойти небритый на улицу, тогда не мог! Во всяком случае, интеллигент.
И даже когда папу отправляли в ссылку, Балтрушайтис передал ему письмо, которое заканчивалось словами: «Посылаю Вам мыло для бритья. Когда будете бриться, вспоминайте меня».
Балтрушайтис был из бедных простых слоев, чуть ли не деревенского происхождения литовского. Для литовцев Балтрушайтис – это примерно то, что для нас Пушкин. Для них он первый поэт Литвы. Но стихи начал писать по-русски, рано приехал в Москву, учился в Московском университете. Он вошел в круг поэтов-символистов – Бальмонта, Брюсова, Вячеслава Иванова. Думаю, тогда папа с ним и познакомился. И когда в 1912-м они оба отправились стажироваться в разные немецкие университеты, то уже писали друг другу письма.
У Балтрушайтиса была очень романтическая история женитьбы. Приехав в Москву, он для заработка стал учителем в богатой купеческой семье Оловянишниковых – они производили церковную утварь и колокола. Юргис влюбился в их юную дочь Марию, свою ученицу. Она его тоже полюбила. Разразился страшный скандал. Мария с Юргисом тайно обвенчались вопреки воле ее родителей. Что интересно: когда в двадцатом году Балтрушайтис стал первым послом независимой Литвы, то посольство открыли прямо в его доме на Поварской. Там сейчас находится Литовский культурный центр «Дом Юргиса Балтрушайтиса» и висит мемориальная доска.
Став послом, Балтрушайтис спасал многих своих друзей от большевиков, легально переправляя их за границу. Предложил он литовские паспорта и папе, причем не только для нас, но и для первой его семьи, потому что без Норы и Маргариты папа бы никогда не уехал. Все уже чувствовали, что гайки закручиваются, что становится все труднее жить и невозможно работать, но папа все равно отказался.
С Балтрушайтисом они были тесно дружны, вместе ходили в театры и на концерты, общались с любимым обоими Таировым. К нам в Брюсовский Юргис Казимирович всегда заходил с «папиного подъезда» и сразу направлялся к нему в кабинет, не входя в саму квартиру. Только иногда папа поднимется к нам – пахнет мужскими духами и табаком хорошим. «Юргис был?» – «Да, Юргис. Ушел уже».
Оба курили отчаянно, в то время много и хорошо курили, и все советские годы, когда Балтрушайтис еще был в почете, а Шпет уже в значительно меньшем, в опале, Балтрушайтис всегда снабжал его сигаретами. Я помню, что папа курил «Герцеговину Флор», эти папиросы считались из самых шикарных. А мама тоже стала курить в двадцатые годы и курила «Норд». Я даже помню, сколько тогда стоили папиросы: рубль тридцать мамины, а папины два с чем-то. Потом, когда пошла мода, что не надо ничего заграничного, да и достать было трудно, они стали курить «Север». Были такие мягкие пачки с таким же, как и в «Норде», северным сиянием на картинке, сравнительно дешевые. Мама говорила: «Папа сейчас стал меньше курить. Он курит только две пачки папирос в день». То есть колоссально. Это не сигареты вам современные.