KnigaRead.com/

Михаил Пришвин - Дневники 1930-1931

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Михаил Пришвин, "Дневники 1930-1931" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Все это очень важно, но едва ли не интереснее те внутренние мотивы, по которым писатель не может и не хочет считать себя «перевальцем». Об этом можно судить по дневнику. Пришвин вновь подтверждает культурную несостоятельность утопической идеи преображения жизни словесным творчеством, которой был в прежние годы в определенной мере привержен («Есть же, значит, во мне нечто "перевальское", если юноши избрали меня своим шефом… Ошибка… произошла от наследственной привычки подчеркивать в своем сознании важность словесного творчества относительно общего творчества жизни… этой ошибке, по-видимому, подвержен и "Перевал"»). В то время, когда победила идеальная, романтическая, не имеющая никакого отношения к реальной жизни утопия — социализм, Пришвин понимает свое положение в культуре как гораздо более близкое к реализму, чем к романтизму («Если бы юноши из "На посту" отказались бы от некоторых своих приемов убеждения, я сейчас был бы ближе к их организации, чем к "Перевалу", потому что из двух дам мне ближе теперь "Необходимость" с ее реализмом, чем "Свобода" с ее иллюзией и романтикой»). «Высокое» и «низкое» в культуре поменялись местами: провозглашенная «свобода с ее романтикой» обернулась жесточайшим террором, а о «необходимости с ее реализмом» можно было только мечтать…

Правда истории может, конечно, не нравиться — Пришвину она и не нравится, — но не признавать очевидное и с ним не считаться он не может («В наше время правительство обладает теми кадрами, которых не было при царе: фанатически преданной ему молодежи. Вот почему троцкизм, воронизм, перевальцы должны сойти на нет: это прежние либералы»). Кроме конъюнктурных соображений для выхода из «Перевала», которые, безусловно, нельзя сбрасывать со счетов, Пришвин понимает, что не здесь проходит русло современной культуры, что кончилось время объединений свободных, творческих личностей и воцарилась масса, победило единое сознание, а личность вынуждена скрыться под маской, и если действовать, то невидимо, тайно («для нашего искусства наступает пещерное время, и нам самим теперь загодя надо подготовить пещерку»).

Укорененный в культуре, для которой понятие личности — незаменимой, неповторимой, творческой и пр. — было фундаментальным, Пришвин теперь живет и работает в рамках культуры, рассматривающей личность как частный случай, который можно и нужно использовать в интересах государства… Он готов многое понять в этой жизни и принять как неизбежность, но в главном он не отступает: для него крайне важно сохранить традицию, преемственность в современном мире, теряющем культурную память («Правда, как-то после краха всей христианской культуры стало бессмысленно жить. И вот эта необходимость… привести жизнь современную к относительной ясности и прочности является единственным смыслом нашего мрачного жестокого существования»). Всеми силами он пытается отстоять собственную личность и свое слово от поглощения временем. Каждое его произведение, и в первую очередь дневник, — это испытание на способность сохранить внутреннюю свободу. Ежедневно своей жизнью и творчеством, без всякого пафоса и геройства Пришвин утверждает реальность существования личности в чуждом, враждебном окружении («Я тоже за массы и я тоже против белизны европейского героя, но меня задевает и рвет на части, когда наивный человек… искренно с чистым сердцем минует все личное и говорит: личность — обществу. Минует трагедию, историю, Архимеда, Шекспира, Христа…»).


В дневнике 1930–1931 гг. Пришвин впервые определяет сложившееся государство как машину подавления («если дать… волю государству, оно вернет нас непременно к состоянию пчел или муравьев, т. е. мы все будем работать в государственном конвейере, каждый в отдельности, ничего не понимая в целом»). Он видит, что происходит замещение всего, что только и может творить жизнь: иллюзия подменяет реальность, будущее вытесняет настоящее («замена качества причиной, творчества механизмом, личности единой множеством является следствием жизни, направленной в будущее»). Кроме того, Пришвин подчеркивает, что новая власть воспроизводит самое отсталое из всего, что было в дореволюционной России («коллектив государственный вполне соответствует строю русской деревни… мы, интеллигенты, воспитанные на европейских, гуманных идеях, так оторвались от деревенского коллектива, что не можем без отвращения и возмущения думать о государственной "принудиловке", а между тем, очень возможно, она органически выходит из жизни крестьянина»).

В эти же годы Пришвин, кажется, впервые дает оценку личности Сталина («Сталин, человек действительно стальной», «человек, в котором нет даже и горчичного зерна литературно-гуманного влияния: дикий человек Кавказа во всей своей наготе»). Он понимает, что возвышение Сталина — результат развития революции, а не случайное стечение обстоятельств истории («личная диктатура должна завершить революцию неизбежно»). Может быть, потому Пришвин и принимает происходящее как данность, которую невозможно изменить, а сама личность Сталина не занимает его до такой степени, чтобы именно в ней искать причину происходящего («Сильнейшая центральная власть и несомненная мощь красной армии — вот все «ergo sum» коллектива советской России»). Перспектива развития государства, основанного на принуждении, подавлении, уничтожении всего живого («Наш коммунизм есть неприкрашенный безобманный дух человеческо-отрицающей цивилизации (машинной)»), для Пришвина совершенно очевидна, так же как и основные составляющие жизни, сложившейся в результате революции («Занялся бы поэзией управления государством (вероятно, разлагается на утопизм, авантюризм и халтуру)».


В течение послереволюционных лет юношеское романтическое понимание революции как творческого преображения жизни, вероятно, в той или иной степени присущее большей части поколения писателя, им, безусловно, изживается, но нельзя сказать, что это происходит легко. Пришвин не перестает раздумывать об истоках и неизбежности революции в России («есть ли наша революция звено мировой культуры или же это наша болезнь?»); он признает цивилизующее значение революции, ее активизирующее начало, и считает это необходимым для страны («Я не контрреволюционер, напротив, я охраняю революцию от… опасностей ее окостенения»). Революция в его сознании то вновь приобретает романтический ореол («эти явно пустые слова, прикасаясь к интимно-вечному человечества, имеют какое-то свое действие… являясь как зло, она, в конце концов, творит добро… присоединяет к творчеству жизни самое зло»), то обнажает свою губительную сущность — надежды и иллюзии, связанные с идеей революции, иссякают, как только начинается их воплощение: полная сложностей и противоречий реальная жизнь выталкивает идеально-прекрасную утопию («Маленькая правда… заделывает промахи больших отвлеченных проектов творческой мысли… И часто бывает, что большая правда вступает с маленькой в смертельный бой, называя ее презрительно «мещанством», а маленькая в борьбе с большой все более и более зарываясь в землю, мстит за себя нищетой людей, голодом и злобой»). Такова, по Пришвину, перспектива развития утвердившейся в послереволюционной России оппозиции: «утопия — реальная жизнь».

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*