Станислав Куняев - Сергей Есенин
…Внешне все было так, но что при этом чувствовал Есенин, знал только он сам. И об этом он рассказал в юбилейном стихотворении, которое стоит того, чтобы процитировать его целиком и разобрать по косточкам.
Есть музыка, стихи и танцы,
Есть ложь и лесть…
Пускай меня бранят за стансы —
В них правда есть.
Я видел праздник, праздник мая —
И поражен.
Готов был сгибнуть, обнимая
Всех дев и жен.
Куда пойдешь, кому расскажешь
На чье-то «хны»,
Что в солнечной купались пряже
Балаханы?
Ну как тут в сердце гимн не высечь,
Не впасть как в дрожь?
Гуляли, пели сорок тысяч
И пили тож.
Стихи! стихи! Не очень лефте!
Простей! Простей!
Мы пили за здоровье нефти
И за гостей.
И, первый мой бокал вздымая,
Одним кивком
Я выпил в этот праздник мая
За Совнарком.
Второй бокал, чтоб так, не очень
Вдрезину лечь,
Я гордо выпил за рабочих
Под чью-то речь.
И третий мой бокал я выпил,
Как некий хан,
За то, чтоб не сгибалась в хрипе
Судьба крестьян.
Пей, сердце! Только не в упор ты,
Чтоб жизнь губя…
Вот почему я пил четвертый
Лишь за себя.
Стихотворение никогда не считалось есениноведами серьезным и важным (так, экспромт какой-то!). Тем не менее оно наполнено всякого рода смыслом и даже несколькими тайнами.
«Пускай меня бранят за стансы…» «Стансы» были написаны поэтом осенью 1924 года в том же Баку. В них впервые открытым текстом, без оговорок, Есенин заявил о полном приятии новой власти, о том, что он хочет быть «певцом и гражданином, чтоб каждому, как гордость и пример, быть настоящим, а не свободным сыном – в великих штатах СССР», что он «полон дум об индустрийной мощи» и даже призвал себя к неслыханному подвигу: «Давай, Сергей, за Маркса тихо сядем…» Название «Стансы» Есенин конечно же сознательно взял у Пушкина, который за сто лет до есенинского компромисса в стихотворении «Стансы» объявил о своем союзе с монархией, только что раздавившей декабристов.
В надежде славы и добра
Гляжу вперед я без боязни:
Начало славных дел Петра
Мрачили мятежи и казни.
И Есенин демонстративно, как бы вслед за Пушкиным, поддерживает нового реформатора России:
Я вижу все.
И ясно понимаю,
Что эра новая —
Не фунт изюму нам,
Что имя Ленина
Шумит, как ветр, по краю,
Давая мыслям ход,
Как мельничным крылам.
Судьба обоих «Стансов» – и пушкинских, и есенинских – была до удивления схожей: ближайшее окружение поэтов не приняло их.
Пушкина обвинили в измене прежним убеждениям и в лести. Но Александр Сергеевич быстро ответил обвинителям:
Нет, я не льстец, когда царю
Хвалу свободную слагаю.
Сергей Александрович же в ответ на глухие упреки в приспособленчестве, на обвинения критиков в том, что зря он, лирик, взялся за политическую тему, опять же, как бы рифмуя свою судьбу с пушкинской, пишет свой ответ «друзьям», но называет его «1 Мая»:
Есть музыка, стихи и танцы,
Есть ложь и лесть…
Пускай меня бранят за стансы —
В них правда есть.
В первой же строфе кроме пушкинского слова «стансы» стоит и второе пушкинское слово «лесть» («нет, я не льстец»). Двух случайных совпадений в одной строфе быть не может… Но дальше – дальше Сергей Александрович уже пошел по собственному пути.
Во-первых, он защищает свои «Стансы» от «брани» Воронского, не понявшего боли поэта за свое «сиротство», за то, что он не «настоящий», а «сводный сын» при новом режиме. Но при чем здесь «ложь и лесть»? Наверное, поэт ощущал на этом празднике и льстивую демагогию власти по отношению к массам, к «сорока тысячам», и какую-то еще не ясную ему до конца «ложь» в отношениях вождей и народа… Но тем не менее зрелище всенародного праздника конечно же было потрясающим! И поэт был предельно искренен, когда писал:
Ну как тут в сердце гимн не высечь,
Не впасть, как в дрожь?
Гуляли, пели сорок тысяч
И пили тож.
Но откуда в его стихи залетели эти «сорок тысяч», какое-то магическое для него число, если вспомнить из «Пугачева» монолог о разгромленном войске: «Вон они хохочут, выплевывая сгнившие зубы. Сорок тысяч нас было, сорок тысяч, и все сорок тысяч за Волгой легли, как один…» То ли это число залетело, как постоянная роковая цифра в его стихи из официальных сводок о разгроме антоновского войска – их тоже было сорок тысяч! То ли однажды в юности он запоем, как и Гоголя, прочитал шекспировского «Гамлета», и слова «я вас любил, как сорок тысяч братьев любить не могут» поразили его и навсегда легли в его цепкую память? А может быть, это отголосок слов Фортинбраса из того же «Гамлета» о том, что идут полки, «сорок тысяч», «готовых лечь в могилу, как в постель»? Загадка!
Но, оглянувшись на тени великих Пушкина и Шекспира, Есенин тут же опускается на землю. Опасаясь того, что он впадает в слишком официальное историческое действо и в слишком хорошо знакомый ему «маяковский» пафос прославления социалистического строительства, он тут же с легкой самоиронией осаживает себя, заодно напоминая читателю, как скептически относится он сам и к Маяковскому, и к его журналу «ЛЕФ»:
Стихи! стихи! Не очень лефте!
Простей! Простей!
Мы пили за здоровье нефти
И за гостей.
Стихотворение «разогналось», дошло до кульминации, и дальше начинается фантастическое, головокружительное по своей дерзости, точности и беспощадности описание праздника, во время которого Есенин, играючи как бы, с необыкновенным изяществом излагает всю свою иерархию ценностей.
Вспомним, что это был 1925 год, когда власть после тяжелейших лет войны, революции, разрухи, военного коммунизма, продразверстки, нэпа стала искать общие слова с народом, примирения с ним, почву для строительства новой жизни. А самый простой и краткий путь к этому был праздник с братанием, хождением в народ, с речами, музыкой, танцами, выпивкой.
И, первый мой бокал вздымая,
Одним кивком
Я выпил в этот праздник мая
За Совнарком.
То есть за «гостей», за власть. Однако для Есенина первый тост – совсем не означает «самый важный». А что же для него значительнее и дороже власти? А вот этот рабочий класс, эти «сорок тысяч братьев», которые напиваются – не поймешь: с радости, с горя ли, но он поэт – с ними.
Второй бокал, чтоб так, не очень
Вдрезину лечь,
Я гордо выпил за рабочих
Под чью-то речь.
Поскольку речь говорил сам Киров, в скором будущем второе лицо в партии и государстве, то тем более весомо, что Есенин вспоминает его речь столь пренебрежительно: «чья-то речь» и ставит рабочую массу выше вождя.