Александр Николюкин - Розанов
У меня мелькнуло: „Я — его партия“, в чем бы она ни заключалась. Он то сидел, то поднимался (видеть оратора). И около него то поднималась, то стояла молодая женщина со счастливым и тоже таким добрым лицом. Она была белокурая и чуть ли не рыженькая. Лицо чуть в веснушках (люблю). Худенькая, очень интеллигентная. Большой покатый лоб. И видно, что она „в тон“ ему сочувствовала, и вообще были „одних убеждений“.
Я внимательно следил. И когда она стояла, а он сидел — то она клала на плечо ему руку и полуобнимала „около груди и шеи“, а когда он садился, она же стояла — она также полуобвивала его грудь и шею рукою.
— Дочь?
Я очень мучился. Нет, дочери всегда бывают холоднее. Дочерям „папаши не интересны“ (кроме редчайших исключений, „белый ворон“, „черный лебедь“)… Здесь была явно нежность, ласка. Она его любила, он ее любил. Ей — 32, ему — 64?
Как они были счастливы. Как они были красивы. Явно, что она была вполне удовлетворена своим мужем, без малейшего принуждения, „понукания“ на любовь. Боже, как ложны шаблонные представления о любви. „Историю любви“ писали конюхи, а не люди.
Она вся нежилась в нем. Нет — явно „под ним“. Ведь он (довольно высокий) был почти вдвое ее крупнее. Она была субтильненькая. Итак — „под дубом вековым“… И был оттенок ее счастья:
— Я ему даю молодость собою. Что ему — жена… И — верная, прекрасная, а главное же — такая молодая. Без меня на нем было бы 5–6 зеленых листиков, а теперь еще целый бок — зеленеет… Он каждый день счастлив мною, каждый чао счастлив… „Не надышится“…
У женщин есть эта мировая доброта, — „от Бога“, космологическая: что раз она видит, что „принесла счастье человеку“, и даже не „человеку“ с его ограниченностью, а „этому месту мира, которое именуется человеком“, — то она становится совершенно удовлетворена, насыщена, внутренне весела и вся цветет „совершенным назначением женщины“, т. е. что она его „совершила“, „выполнила“ — и „больше ничего не нужно мне“.
Долг. Назначение. О, как оно высоко! — высочайшее. И он покровительственно улыбался, — сверху. Зевес. Прямо — Зевес. С перунами (политика). „Золотой дождь Зевса всегда идет сверху“. О, всегда „сверху“…
Не знаю. Он не был менее красив, чем она. Явно — он жил больше ее, крупнее, духовно, умственно. „Я, матушка, — ходил в народ в тот самый год, когда тебя отец с матерью только зачинали“. Конечно. Автобиография, духовность. Она была прелестна именно любовью. Не люби она так мужа, она была бы „ничто“. И она вцепилась в эту красоту свою, сияние свое, как „солнце вцепилось в свои лучи“!
— О, мне только светить!
— О, мне только жить!
„Жить“ для него, „светить“ ему… Этому корежистому черному дубу. Вся Госуд. Дума осветилась ими. О, вот бы из каких „пар“ создавать Думу. Из — благости, величия. Ведь они — Цари. „И соглашаться, что бы ни говорила их Благость и Величие“».
Революция изгнала из жизни доброту, благость, красоту, которые могли бы спасти мир. Она уничтожила «прекрасных и счастливых», и вот Розанов написал реквием уходящего мира честной и нормальной жизни в России.
Глава пятнадцатая АПОКАЛИПСИС НАЯВУ (Сергиев Посад)
1917 год открыл последний, трагический период жизни Розанова. Статьи в «Новом времени» после Февральской революции печатались под псевдонимом «Обыватель». А потом Розанов оказался и вовсе не нужен…
Старшая дочь писателя Татьяна Васильевна в своих «Воспоминаниях» (1971) пишет:
«В то время мы уже жили на Шпалерной улице, в доме 44, кв. 22. Мы могли наблюдать, что происходило, так как на нашей улице впервые затрещали пулеметы — тогда три дня к Петрограду не подвозили хлеба. Пулеметы установили на крышах домов и стреляли вниз по городовым, забирали их тоже на крышах, картечь падала вдоль улицы, кто стрелял нельзя было разобрать, обвиняли полицейских, искали их на чердаках домов, стаскивали вниз и расправлялись жестоко…
Однажды к нам ворвались в квартиру трое солдат, уверяя, что из наших окон стреляют. А когда они ушли, была обнаружена пропажа с письменного стола у отца уникальных золотых часов. Я уговаривала отца не поднимать шума, не заявлять о пропаже, иначе мы все можем пострадать… Как-то, в конце февраля, моему отцу вдруг вздумалось звонить на квартиру Милюкову. Лично он его хотя и знал, но общение между ними было очень отдаленное, деловое и литературное. Мы все были в столовой, где находился телефон. Отец берет трубку и вдруг говорит: „Что ж ты, братец Милюков, задумал, с ума, что ли, сошел? Это дело курсисток бунтовать, а не твое. Опомнись, братец!“ Мы, дети, хватаем его за тужурку и в испуге оттаскиваем его от телефона. „Папа, что же ты с собой и с нами делаешь, ведь мы все можем погибнуть!“ Тем дело и кончилось»[744].
Весной 1917 года ужас охватил душу Василия Васильевича. Он писал в каком-то трансе П. Б. Струве: «Душа так потрясена совершившимся, так полна испуга за Россию и за все, чем она жила до сих пор, что отходит в сторону все личное, все памятки и „зазнобки души“ перед великим, страшным и тоскливым… Бросим счет личному и обратимся к России»[745].
К Петрограду подступали немцы. Летом дочь Татьяна, студентка Бестужевских курсов, уехала в Рязанскую губернию устраивать ясли в деревне, но из этого ничего не вышло — мужики не доверяли «городским барышням» и никаких ясель не хотели. Ее брат Вася вернулся с фронта и «жил без дела», сестры Варя и Надя тоже ездили работать в деревню, сестра Вера жила послушницей в Покровском монастыре на станции Плюсса около Луги. Сам Василий Васильевич летом ездил в Новгородскую губернию, где услышал рассказ о «серьезном мужике», который говорил: «Из бывшего царя надо бы кожу по одному ремню тянуть» (393), то есть вырезать ленточку за ленточкой. Народ ожесточался.
10 августа появилась последняя статья Розанова в «Новом времени» («Запоздалое горе…») — о революции и революционной литературе, в которой «лучшее произведение» — целомудренные «Записки сумасшедшего» Гоголя.
Когда в конце августа все вновь собрались в квартире на Шпалерной, на семейном совете решено было уезжать из Петрограда. Редакция «Нового времени» эвакуировалась в Нижний Новгород. Монеты своей огромной коллекции Василий Васильевич отдал на хранение в Государственный банк, а три золотые самые любимые завернул в бумажку, носил при себе в кошельке и постоянно любовался.
Тогда же он написал письмо Флоренскому с просьбой подыскать квартиру в Сергиевом Посаде, и, когда пришло известие, что квартира найдена, семья стала срочно собираться.