Андрей Трубецкой - Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.)
Лагерь в Кенгире, рядом с которым находилось управление всего Степлага, переведенное из Джезказгана, был в основном строительным. Строили промышленные объекты — обогатительная фабрика, медеплавильный завод — и жилье. В лагере была и женская зона, отделенная от мужской. Между зонами существовала живая переписка (естественно, нелегальная), все были заочно знакомы, многие заочно переженились. Надо сказать, что близость этих двух человеческих полюсов — мужского и женского, близость, но не соединение, видимо, создавало особую напряженную обстановку. И вот, в этот лагерь было привезено несколько десятков блатных уголовников. Зачем это было сделано — не ясно. Позже многие усматривали в этом особый расчет начальства, который, если он, действительно, был, оправдался. Блатари полезли к «бабам» через стенку. Это возмутило мужскую часть лагеря — там были товарищи по несчастью, однодельцы, а у многих их заочные жены. Мужской лагерь ринулся в женскую зону и изгнал блатных.
В первую акцию начальство не вмешивалось, а со второй уже ничего не могло поделать. Объединившийся лагерь зажил своей жизнью. Этому способствовало и то, что на территории лагеря был продовольственный склад.
В лагере установилось самовластие, которое сразу же придало событиям политическую окраску забастовки — лагерь перестал выходить на работу. Был создан комитет под председательством некоего Кузнецова (в 1955 году, когда М.А. Когана везли в Москву на переследствие, в том же вагонзаке находился и этот Кузнецов. В разговоре с ним у Когана так и не сложилось определенного впечатления кто это — провокатор или настоящий лидер стихийных событий). Комитет предъявил начальству требования, где основным пунктом был пересмотр дел. Что касается быта, то в объединенных зонах первым делом стали играть свадьбы, настоящие, со священником.
О событиях в Кенгире до нас доходили смутные слухи, со временем становившиеся все более определенными. Эти слухи приносили вольные на производстве. Так прошел месяц забастовки. Наш лагерь продолжал ходить на работу, но пример бастующих делал свое дело. И у нас возник комитет. Начальство либо догадывалось о зреющих событиях, либо было предупреждено. Оно стало принимать меры. Это проявилось в двух акциях — одной малозначительной и удавшейся: из лазарета забрали все запасы ценных лекарств. Вторая акция начальства не удалась. Это была попытка вывезти из пекарни, располагавшейся у третьего лагпункта, запасы муки. Туда въехал грузовик с солдатами, которые начали было грузить мешки, но им активно не дали. Это послужило как бы сигналом к забастовке. (Интересно, что такого официального термина применительно к нашей действительности тогда не было. Бастуют у капиталистов. Там это что-то благородное, освященное классовой борьбой, законное. У нас аналогичные действия называли «тянуть волынку».)
Настали странные дни тревожной праздности. Правда, в лазаретном городке работа шла по-прежнему, но не об этом речь. Все три лагпункта объединились в один. Меж бараками и на главных линейках, ведущих к воротам, где в часы разводов выстраивались понурые бригады, теперь бойко сновал народ стояли кучки заключенных. На третьем лагпункте любители футбола все время гоняли мяч, собирая массу зрителей. Публика залезала на крыши бараков, чтобы лучше следить за игрой да и за тем, что делается за зоной. Надзиратели исчезли, а на вышках, помимо обычных солдат-часовых, все время появлялись офицеры. Иногда они фотографировали лагерь (где теперь эти фотографии?). Изредка можно было видеть, как рядом с часовым стоял кто-нибудь из знакомых надзирателей. А вот один из эпизодов того времени: бывший режимник Ванька Кошелев, накурившись анаши и придя в умопомрачительное состояние, влез на крышу бани и пошел по стенке, идущей от бани к зоне (стенка, естественно, не доходила до внешней ограды). Против этой стенки была вышка с «попкой». На ней сейчас же появился офицер, который приказал Ивану слезть. Иван продолжал двигаться вперед, что-то меля заплетающимся языком. Офицер вынул пистолет и выстрелил вверх. Иван свалился со стенки только вследствие избытка чувств. На всех вышках на выстрел появились в дополнение к «попкам» офицеры и, как говорили очевидцы, с пулеметами. Но тем дело и кончилось.
Бурную деятельность развил кастелян лазарета Рудек. Он выпустил целое воззвание, очень радикальное, которое вывесил на доске объявлений третьего лагпункта. В воззвании были условия полного освобождения целых категорий заключенных и многое другое, явно неприемлемое для начальства. Больше того, в конце было сказано, что эти требования необходимо подписать всем без исключения. Ко мне буквально прибежали В. П. Эфроимсон и С. М. Мусатов, говоря, что в бригадах уже начали собирать такие подписи. А этого делать ни в коем случае было нельзя, и лагерь по этому пути не пошел. Почему тогда не разделались с этим стукачем-провокатором — до сих пор удивляюсь.
Комитет тоже выставил требования, вернее, условия выхода на работу: пересмотр всех дел, актирование (освобождение) инвалидов, освобождение малолеток и душевнобольных, ослабление режима — снять номера, замки с бараков, разрешить свидания, не ограничивать переписку — все умеренно и разумно.
Лагерь продолжал жить своей жизнью: ходил с столовую, питаясь по норме (хотя продовольственный склад был за зоной, некоторый запас продуктов имелся — комитет это учитывал), заключенные собирались кучками в секциях и у бараков, обсуждая ход событий. Все казалось спокойным, но напряженность возрастала. Начальство отключило воду, но ее запас был большой — зимой намораживали целый айсберг льда и покрывали опилками. У каждой вахты дежурили по два человека от комитета — это для того, чтобы не было дезертиров, да и на случай, если что-то будет извне. Но дезертиры были, правда, мало. Ушел агроном Дикусар, ушел через ворота рядом с теплицей, через которые вывозили покойников. По окончании событий Дикусара вернули в лагерь. Он всегда был в хороших отношениях с В. П. Эфроимсоном и, видно, дорожил его мнением. Как бы извиняясь, Дикусар так объяснил свой уход: к нему якобы обратился «солдатик с вышки, простой русский солдатик: «Батя, чего ты тут сидишь? Уходи, я тебе ворота открою». — «Меня так тронуло это обращение, его доверие и сочувствие, что я согласился». Думаю, все было наоборот.
Ушел и наш хирург Пецольд. Трудно его осуждать. Сидеть ему оставалось не больше месяца, кончался срок. В той обстановке он очень нервничал и опасался, что события могут надолго задержать его в лагере. Он все время вертелся на лагпункте. В какой-то момент хлынул ливень, и люди стали разбегаться в укрытия, побежали и дежурные у вахты, побежал и Пецольд... на вахту. Позже я видел его, но как-то не спрашивал, что он делал в эти дни, а сам он не рассказывал.