Андрей Трубецкой - Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.)
У Когана было с собой добротное кожаное пальто, которое он, естественно, сдал в каптерку. Пальто привлекло внимание оперуполномоченного лагпункта, и тот через калтерщика предложил Михаилу Абрамовичу продать пальто. Последний понимал, что деньги он получит смехотворные, и отказался. Калтерщик намекнул, что пальто может и пропасть так, что не докажешь, было ли оно вообще. Коган сумел доказать. Он написал заявление начальнику лагеря с просьбой разрешить отправить домой кожаное пальто, зная, что получит отказ, но зафиксировав заявлением, что пальто у него есть. Опер понял, что его махинация не пройдет, и отомстил Когану, придравшись к чему-то и посадив на несколько дней в БУР. Коган не остался в долгу. На работу он ходил на базу Казмедьстроя в бухгалтерию. В деревообделочном цехе базы этому оперу делали гарнитур, и прораб просил рассчитать стоимость подешевле. Коган сделал наоборот. За это его списали на общие работы. Спасаясь от них, он лег в лазарет (он был гипертоником).
Летом 1953 года Михаил Абрамович первым принес весть о разоблачении Берии, воспринятую с ликованием. Услышал Коган ее в парикмахерской, когда брился у того самого «Пупса», о котором я упоминал в своем месте. В парикмахерскую вошел офицер из лагерной администрации (они брились здесь даром) и спросил у Пупса: «Что за хрен у тебя сидит». — «Это свой человек». — «Ну, если свой, то слушайте — Берия накрылся... разоблачен, посадили».
Позже, когда я стал работать фельдшером хирургического отделения, мне пришлось по волоску выщипывать всю бороду Михаила Абрамовича, в корнях волос завелся какой-то грибок. Делал я это под новокаином, медленно, и Коган надолго выпал из поля зрения опера.
Однажды в лабораторию зашел Щедринский со своим приятелем, показавшимся мне чем-то знакомым. Щедринский стал просить Владимира Павловича помочь лечь этому человеку в лазарет, говоря, что ему сейчас так достается на работе. А я все вспоминал, откуда мне знакома эта физиономия. Щедринский как будто уговорил, и тут я вспомнил: это был бригадир, который в 1950 году избил Бориса Горелова за то, что у него стащили ботинки, и тут же это рассказал. Щедринский оправдывался, но тут уж Владимир Павлович не стал жалеть эту сволочь.
Я уже говорил, что Владимир Павлович довольно трудно шел на все эти приписки в анализах, и у нас нередко возникало что-то вроде конфликтов на этой почве.
Летом и осенью 1953 года в лагере появилась странная лихорадка с высокой температурой. Болело ею до сотни людей, и нам приходилось делать очень много анализов крови — предполагалось, что это малярия. Но откуда ей здесь быть? Владимир Павлович увлекся поисками возбудителя, и мы долгими вечерами просиживали за микроскопом. Владимир Павлович полагал, что это клещевой возвратный тиф, и доказывал мне, что работа на этом поприще — лучшая помощь заключенным. Не отрицая этого, я возражал, что она не должна исключать и другую форму помощи — класть в лазарет под видом больных здоровых людей, спасая их от притеснений и бед вроде этапов, БУРа, перевода в шахту. Мы с ним были люди разного мировоззрения и спорили иногда довольно остро.
Наша разность проявлялась во многом. Так, я, получая письмо от жены, бросал все и тут же его прочитывал. Владимир Павлович такое письмо откладывал и прочитывал его через несколько дней... Как еврей, он, естественно, был юдофилом, но юдофилом необъективным. Если Владимир Павлович кого-нибудь хвалил, хвалил до приторности, то это наверняка был еврей. Если русский женится на еврейке, то это лучший русский, а если еврейка выходит замуж за русского, то она выбирает лучшего из русских — так судил он. Владимир Павлович был человеком высокой культуры, хорошо воспитанным, прекрасно образованным, но своего национализма ему скрывать не удавалось. В этом отношении Михаил Абрамович Коган выгодно от него отличался, и национализма в нем заметно не было.
Он был мягче и, пожалуй, умнее, хотя Владимир Павлович был, несомненно, культурнее, а тот — хитрее.
Заведующим бельевой лазарета был тот самый Рудек, который одновременно со мной был в амбулатории третьего лагпункта: я — фельдшером, он — статистиком. Личность скользкая, и тогда чувствовалось, что это стукач. Рудек спал отдельно в своей каптерке с бельем, которая располагалась в том же коридоре, что и комната обслуги. Однажды, ранним утром мы были разбужены истошными криками из коридора. Первым выскочил Владимир Павлович. Я, зная лагерные неписанные законы, не хотел встревать в это происшествие. Но так как Владимир Павлович сорвался с нар и помчался на крик, то и я последовал за ним. В коридоре уже никого не было. На дворе я увидел Рудека с кровавыми подтеками на лице и Владимира Павловича, который вел его в хирургическое отделение. Это была неудавшаяся попытка рассчитаться с Рудеком — в лазаретный двор перелезли через стенку двое, вошли в коридор, постучались к Рудеку. Он открыл, но не вышел, а они, видно, поторопились и сразу ударили его по голове, да слабо. Он заверещал, а те бросились бежать. Рудек за ними с криками (так он рассказывал, делая при этом хитрое лицо, дескать, знаю, кто это был). Последствий делу не было, Рудека больше не трогали. Как меру предосторожности он поселил у себя портного, инвалида Котляра. Знакомые Владимира Павловича трунили над ним: -«Нашел кого спасать».
Как я уже говорил, в лабораторию частенько захаживал Богдан Ланкевич. В их бригаде был человек, подрабатывающий на производстве тем, что делал зеркала, но рецепт изготовления держал в секрете. Богдан пытался проникнуть в секрет, но безуспешно. Мы с Богданом задались целью наладить собственное производство зеркал, но ничего не получалось — серебро слишком быстро восстанавливалось, образуя черный порошок, как я ни пытался вспомнить «реакцию серебряного зеркала», которую мы делали на первом курсе университета. А в химии я всегда был не силен. На счастье у одного заключенного на лагпункте был учебник химии, откуда и списали эту реакцию, и производство зеркал пошло, а акции Богдана в бригаде резко поднялись. С тех пор мы с ним наделали много зеркал, беря заказы от вольных. Трудности были с основным реактивом — ляписом. Но и здесь был выход: либо заказчики приносили серебряную ложку, либо знакомые приносили с шахты серебряные контакты от каких-то ответственных реле, и азотнокислое серебро мы получали сами. Позже я передал «секрет» серебряного зеркала старому знакомому Николаю Чайковскому — фельдшеру третьего лагпункта.
Осенью скончался симпатичный Карл Карлович Тиеснек, наш хирург. Он сам поставил себе диагноз, прощупав опухоль желудка. Это был очень опытный специалист и прекрасный, добротный человек. Его уважали все, даже «вольняшка» Бондарева, которая к этому времени стала заведовать хирургическим отделением. Она была плохим хирургом, но Карл Карлович добросовестно ее учил. Когда выяснилось, что у него рак, и он, по всей видимости, не сможет работать, начальство выписало из лаготделения в Экибастузе другого хирурга, Макса Георгиевича Пецольда, пожилого, низкорослого, но крепкого блондина. Родом он был из Минска и сел в самом начале войны (как и его жена) за то, что был немцем. Пецольд прооперировал Карла Карловича. Но что значит прооперировал? Открыли, посмотрели и зашили — оперировать было поздно. После операции Карл Карлович почти ничего не ел. Бондареву попросили принести вина. «Не положено», — был ее ответ. Бутылку вина достали через крупного придурка. А скоро Карла Карловича не стало.