Алексей Мясников - Московские тюрьмы
Тут только, в следственных кабинетах и тюремных камерах, в недрах правосудия видишь воочию власть без маскарада. И миф о законности разлетается вдребезги. Откровенное нарушение процессуальных норм, цинизм отписок, угрозы, грязь невероятных оговоров, подтасовка материалов и свидетелей, издевательства — и все это в отместку за то, что ты думаешь не так, как они — «так нельзя мыслить». И никто в огромном государстве не защитит. Ни одна газета, ни одна, так называемая, общественная организация, ни один твой влиятельный знакомый — никто не сунется, А ведь не о тебе только речь — надо защищать закон. Ведь сегодня ты вне закона, завтра — любой другой. Сегодня меня — за текст, завтра — тебя за слово, не понравился кому и уже за решеткой: да как можно жить так? А родня и друзья твои, как и ты до того, поболтают, посочувствуют и найдут какое-нибудь объяснение. Нашли, например, мне: «Жаль, конечно, но зачем писал? Умные люди помалкивают. Дурак, сам виноват». Перед кем? Кому сделал плохо? Разве в том, за что посадили, не больше толка, чем в том, за что получал зарплату и гонорары? В чем оклеветал непогрешимый госстрой? Кто опроверг хоть одну цифру, хоть один факт? Перед кем же я виноват? Перед людьми? Нет. Перед обществом? Нет. Перед законом? Нет, не нарушал. Опять я задаю дурацкие вопросы, которые умные не задают. «Виноват, потому что посадили», — вот и весь сказ. Досадно всем близким, это неприятное чувство — вот ты и виноват. Это трагедия. Лишний ты человек. Свет меркнет в глазах. И сердце обливается кровью.
Тут-то приходят на выручку посторонние люди. Они не знают тебя, ты им ничем не обязан, как они не обязаны участвовать в тебе по знакомству или по долгу службы, и, тем не менее, они единственные, кто поднимает голос в твою защиту, в защиту законности и прав человека. Их протест практически не поможет, но как он спасителен! «Ты не один!» — это сознание удесятеряет силы. Надо прочувствовать, в какой момент появляются эти люди, чтобы вполне оценить их поддержку. Тысячи юристов сидят в битком набитых аппаратах прокуратуры, судов, газет, денно и нощно блюдут закон и порядок советские и партийные органы, Наташа XXVI съезду писала и что ж? — вся эта огромная машина буксует по мановению пальца из потаенного кабинета. Реальная власть принадлежит тем, для кого не существует закона. «По щучьему веленью, по моему хотенью» — и ты один во всем мире, некому за тебя заступиться. Пиши, жалуйся — в пустоту, мертвое молчание или плевки отписок да издевательская брань следователя и ментов. И не найдешь адвоката, а если осмелится кто, то на то лишь, чтобы поведать суду какой он, адвокат, замечательный человек, ветеран войны, коммунист, и как не нравится ему подзащитный, но что поделаешь — долг адвоката защита, а потом скороговоркой сказать, что состава преступления нет, не виновен, и снова извиняться за то, что такая у него работа, он вынужден, как ни противно, констатировать отсутствие состава преступления.
Трусливые, предательские показания одних друзей, исчезают, отмалчиваются другие, отворачиваются родственники. Из сотен окружавших тебя с тобой остаются единицы, а чтоб в защиту — и вовсе никого. Ты один, как перст. Среди города, как в пустыне, все для тебя умерло, потому что для всех почти ты умер, «где стол был яств, там гроб стоит». В этой безысходности, когда надеяться не на кого, и ты сквозь слезы вспоминаешь экзистенциальную песнь одиночества, Штирнера и Камю, и дрожишь от холода опустевшего мира, в котором жил 35 лет и ничего не понял, вдруг появляется диссидентствующий правозащитник, как в моем случае, например, появился Олег. А диссидентствующий он потому, что к закону относится иначе, чем государственная машина правоохраны и правосудия. Если для чиновника начальствующий произвол — закон, то для диссидента произвол есть беззаконие. Если чиновник-юрист не стесняется поступать вопреки профессиональному долгу, то диссидент считает долгом своим выступать против произвола в защиту закона и прав человека. При этом считается, что чиновники делают правильно, а кто не согласен, кто мыслит иначе, тот диссидент. Орвеловский, сумасшедший мир. Антимир. Не много надо ума, чтобы узнать, что 2х2 = 4, но надо много мужества, чтобы заявить об этом в наших условиях, чтобы защитить тех, кто так говорит, подвергаясь при этом такой же опасности, в какой находятся те, кого защищают.
Что толку в словесных заявлениях там, где надо силу употребить? Я читал хорошие книги, что-то писал свое и думал, что надо ждать. Созреет, тронется масса — тогда открывай забрало, направляй стихию в нужное русло. Как она созреет, кто сдвинет ее с места, как это делается — это вопрос техники и времени. И только когда самого клюнуло, понял запоздало, что без этой рутинной работы, какой занимается Олег Попов и большинство диссидентов, можно сдохнуть от отчаяния. Отнимут полжизни, и с точки зрения государственного чиновника все будет правильно. Уважал и все же недооценивал я диссидентов, перед которыми отныне в личном долгу. Страшно представить мертвую тишину там, где исчезают люди, где свирепствуют произвол и беззаконие. Так бы и было, не будь Олега, не будь диссидентов. Кто еще протянул бы руку через колючую проволоку? Хочется теперь крикнуть «спасибо»! Но нас разводят. Не встретишься ни в камере, ни в коридоре. Повезло уже тем, что вижу и слышу людей, которые с ним сидели, гляжу на них с завистью, выспрашиваю до мелочей и все мало, да разве может так мало остаться в башке от общения с таким человеком? И камера уже не уголовный клоповник, а храм, который Он освятил. Люди словно лучше стали от соприкосновения с ним.
И вот заводят кого-то и шикают мне со всех сторон: «Профессор — он! Смотри — его завели! Второй Профессор пришел!» Сначала не понял о ком, ведь и в мыслях не было, что такое возможно. Вдруг кричат по фамилии: «Терновский!» Я кинулся со шконаря навстречу вошедшему. В серой свободной куртке стоял плотный лысеющий человек с квадратным лобастым лицом. Щеки розовые, круглые серо-голубые глаза, за широкими стеклами элегантных очков светятся добротой и улыбкой. Он еще не отдышался, вытирал пот со лба. Смеемся друг другу, не переставая. Я — от радости, потому что знал и думал о нем, он — не знаю почему, может, надо мной, может, просто по доброте душевной. Понесли мешок-матрасовку и большую вещевую сумку к моему шконарю и тут, усевшись, представились. «Леонард», — сказал он мягким, женским почти голосом и подал руку. «А по отчеству?» «Ну, это необязательно, а вообще, Леонард Борисович». Редкое имя. Помнится, он объяснил происхождение своего имени каким-то недоразумением, будто в семье его называли иначе, а потом оказалось, что официально он записан в честь предка-поляка «Леонард». Говорил он, как бы несколько смущаясь, очень вежливо, на «вы», но четко по смыслу и слову.