Борис Полевой - Эти четыре года. Из записок военного корреспондента. Т. I.
Вот тут-то и началась чертовщина. Первое, что бросилось в глаза, это отсутствие проводов у плетня и часового у крылечка.
— Да, да, — подтвердила хозяйка, полная, миловидная, не старая еще женщина. — Уехали, все уехали. Сегодня ночью был какой-то звонок, майор вскочил, поднял людей, они тут быстро упаковали бумаги и до рассвета спешно выехали.
Спешно выехали? Что такое? Почему так спешно?
— А немцы сюда не придут? — вдруг спросила хозяйка, и на добром лице ее отразилась тревога. — Нет, вы меня не обманывайте, мы ведь, как наши пришли, все из ям повыкопали — и посуду, и мягкое. Вы уж скажите мне по секрету, а то ведь, если придут, все покрадут, ни с чем ведь не расстаются… Котел у нас цыганский во дворе лежал, так стали уходить — увезли. Зачем он им понадобился? Вы уж скажите — они прорвали фронт? Да?
Как мог, успокоил взволнованную женщину. Как можно спокойнее простился с нею и зашагал через село к месту нашего жительства, находившемуся на другом его конце. Этот большой в отличие от хат деревянный дом построил себе до войны знаменитый в здешних краях тракторист. Он был отведен для нас, корреспондентов, случайно, ибо генерал, которому квартирьеры предназначили его, решил, что ему неудобно жить так далеко от командующего, и перебрался, а мы, к общей зависти, получили это генеральское помещение.
Шагаю, тороплюсь и поражаюсь — всюду следы поспешного отъезда. Провода сняты, часовых нет. Ни одного знакомого, вообще ни одного военного. В центре села, в помещении небольшого сыроваренного заводика, размещалась штабная баня. И бани нет. Колхозники несут обратно какие-то сыродельные формы. Глупейшее положение — не подойдешь же к ним и не спросишь — куда, мол, перебрался штаб. Еще за шпиона примут со всеми вытекающими отсюда последствиями. Бывали такие случаи. Ну ничего, приду домой, узнаю. Если Кованов и полковник Лазарев переехали, моя-то машина должна ждать. А тут еще, как назло, погода переменилась…
До жилья своего я добрался, когда над селом сгущались быстрые февральские сумерки. Подхожу к забору, что такое? Немецкая речь. Ну это уж мистика! Этого не может быть! Если бы немцы сюда и ворвались, все должно было бы выглядеть по-другому.
Но сквозь сгущающийся туман вижу перед нашим глухим забором две немецкие штабные машины. Ну да, именно немецкие, эдакие четырехугольные железные ящики на колесах, пятнисто покрашенные в цвет щучьей чешуи. Каюсь, душа уходит в пятки. А тут во дворе хлопает дверь, шаги на крыльце. Теперь уже совершенно отчетливо слышу немецкий разговор. Когда-нибудь, вероятно, мне придется за это краснеть, но тут, честно говоря, просто омываюсь потом от страха. Рука как-то сама метнулась к кобуре пистолета, висящего на поясе сзади, но дрожит и никак не может расстегнуть ремешок.
А тем временем калитка распахивается, оттуда выскакивает немецкий лейтенант в полной форме, рывком открывает дверцу машины и застывает возле нее, вытянувшись. А за ним, с кем-то разговаривая, появляется подтянутый, даже я бы сказал, щеголеватый немецкий генерал в ярко начищенных сапогах, в шинели на меху, в фуражке домиком… «Стало быть, немцы», — проносится в моем сознании. И почему-то только удивляет, как же это они не обращают внимания на советского майора в грязном полушубке, в преглупой, вероятно, позе застывшего около вкопанной перед калиткой скамейки…
Сколько раз я читал в немецких письмах выражение удивления тем, что советские офицеры, попав к противнику, отстреливаются, пока есть чем стрелять, а последнюю пулю пускают в себя. Ну вот, пришла и моя очередь. Слава богу, кобура расстегнулась. Семь патронов, шесть в них, один… Все это пролетело в голове в одно мгновение. А в следующее я уже вижу выходящего из калитки начальника седьмого отдела подполковника Зуса, продолжающего на ходу беседу с немецким генералом. Он-то сразу заметил меня.
— Ты извини, это председатель союза немецких офицеров генерал фон Зейдлиц. У тебя самая хорошая хата, ну мы его к тебе и завезли. Ты не в претензии?
Нет, я не в претензии. Но стоять я уже не могу. Ноги не держат. Опускаюсь на скамейку.
— Если до вечера не уедешь, я вас познакомлю. Мы едем на место побоища и скоро вернемся. Интересный, думающий человек…
Обе машины уезжают, а я бреду в дом. Там только хозяйка. Звать ее Лиза. Она выдающаяся самогонщица, первая на все село и, увы, уже стала жертвой собственной продукции. Бедная Лиза, зовем мы ее. Вот и сейчас она, как говорится, «на взводе» — лицо красное, глаза неестественно блестят.
— Что же это такое, товарищ майор? — с ходу набрасывается она на меня. — Почитай, два года с немцами маялась. Прогнали их, слава богу. Свои пришли, милости просим. Ничего для вас не жаль. Так на — и свои каких-то немцев приволокли… Здравствуйте, пожалуйте. Говорю им, у меня майор стоит. И не какой-нибудь там, а из центрального органа, из Москвы. Не слушают. А этот вон, подполковник красноносый, говорит: майор мой приятель, он разрешил. Я, говорит, к вам не какого-нибудь зачуханного немца, а генерала фон Задницу, что ли, привезу. А мне — Задница он или не Задница, наплевать… Так подполковник-то пригрозил. Имеет он такое полное право мирному населению грозить?
Чувствую, что, увы, продукция сегодня у хозяйки удалась на славу. Спорить с ней в таком состоянии бесполезно. Надо переводить разговор. Спрашиваю, а где шофер?
— А он в нашем машинном колхозном сарае возится, как механик помогает там сеялки, что ли, ремонтировать.
— А майор Кованов?
— Большой майор? А он в Москву уехал, и полковник уехал, все уехали. Большой-то майор уж больно не хотел, он даже телеграмму туда дал — не поеду, дела тут. А они опять ему телеграммой — выезжай, и никаких разговоров… Очень, очень печалился. Но, должно быть, припугнули его второй-то телеграммой.
Бедная Лиза — умница. Была когда-то участницей Первого съезда колхозников-ударников. Орден имеет, замуж вышла за первого здешнего тракториста. На стене висит фотография: оба они крупные, широколицые, сильные, оба с орденами. Но тракторист ее в первые же дни ушел на войну и пропал без вести, скорее всего был убит в боях за Киев, откуда она получила единственное письмо. А двоих ребят она похоронила в дни оккупации. Вот и научилась самогонничать, и за все время, пока мы живем под ее крышей, ни разу не видели ее трезвой.
По годам она нам сверстница, но относится к нам как-то по-матерински: стирает для нас, попришила все оборвавшиеся пуговицы, иногда поругивает за то, что мы в дом ее, где половицы белым-белы, влезаем в сапогах, заставляет нас разуваться у порога, и продукция ее не переводится на нашем столе, хотя и распределяется в такой пропорции — графинчик автору и графинчик всем нам, военным.