Миньона Яновская - Вильям Гарвей
Но все это случится тридцать лет спустя. А пока они стоят возле препаровочного стола, не друзья, не враги — уважающие друг друга коллеги.
Профессор тем временем начинает.
Надрез на кожных покровах, затем на мышцах. Большим ножом профессор перепиливает несколько ребер. В образовавшееся окно видно мертвое, неподвижное сердце.
— Господа медики, — говорит Фабриций, — вы видите перед собой важнейший орган человеческого организма…
— Орган любви… — шепчет кто-то на ухо Вильяму.
Попытка сострить проходит незамеченной: Гарвей не отрывает глаз от темного неподвижного предмета в глубине рассеченной груди трупа и жадно слушает слова профессора.
— Вот через этот широкий и толстый сосуд — полую вену — из правого сердца кровь разносится по всему телу, достигая самых отдаленных от сердца участков, где и потребляется организмом. С левой стороны, как вы видите, из левого желудочка выходит самый толстый сосуд — аорта. Отсюда начинается система артерий — вторая кровеносная система. Она тоже несет кровь, но не грубую, служащую исключительно для питания тела, а одухотворенную, смешанную с жизненным духом. Дух этот поступает в левое сердце через легкие и смешивается с кровью, проникающей через поры в межжелудочковой перегородке.
Учитель рассекает сердце и демонстрирует обе его половины. И перегородку между ними. И отверстия? Нет, об отверстиях он сейчас умалчивает. Зато не умалчивает о них Гарвей. Он спрашивает:
— Учитель, быть может, если как следует постараться, мы в конце концов сможем увидеть эти отверстия?
Фабриций хмурит густые брови. Опять Вильям со своими сомнениями! Дались ему эти поры… Все время ищет их, пытается разглядеть, и…
— Поры настолько малы, что увидеть их невозможно. Мне это ни разу не удалось. Но, вы знаете, и Гален, и великий Везалий…
Гарвей добывает трактаты Галена и жадно изучает их. Забыты прогулки по Падуе, сон тоже почти забыт. Книги Галена читаются, как роман, — так увлекательно они написаны, так поэтичен их язык. Но, боже мой! Сколько тут несообразностей! Да здесь найдется не двести ошибок, как это отметил Везалий, а гораздо больше, если принять во внимание, что даже он, Вильям, со своим маленьким опытом в анатомии и физиологии обнаруживает их. Что касается движения крови…
Он долго не решается провести задуманный опыт. Ведь если предположение его подтвердится, не только Гален будет опровергнут, но и авторитет Фабриция он поставит под сомнение! Разве можно допустить, чтобы такой большой ученый, как Фабриций, мог только на веру принимать утверждения кого бы то ни было?.. Должно быть, он сам убежден в справедливости этих утверждений. И не Гарвею, скромному ученику профессора, доказывать, что не все в лекциях Фабриция правильно и точно!
Но Фабриций вовсе не возражает против самостоятельной работы своего любимца. Он считает Гарвея достаточно умелым экспериментатором и разрешает ему производить опыты на живых животных. Возможно, он почувствовал в Гарвее продолжателя и завершителя своих работ, как в свое время Везалий почувствовал это в нем самом.
…На столе лежит собака. Живая. Она крепко прикручена ремнями так, что почти не может пошевелиться. Глаза ее по-человечески смотрят на Вильяма — животное словно предчувствует близкую боль. Гарвей страстно любит животных, ему жаль и этого песика, но… во имя науки! Он постарается сделать все как можно осторожней.
Легко, почти нежно касается ланцет нижней конечности собаки. Обнаженный сосуд наполнен темной кровью, он кажется почти синим. Это вена. Гарвей туго перевязывает ее; тотчас же вена вздувается в той части, которая лежит ниже перевязки. Лигатура пресекла свободный ток крови; кровь все прибывает и прибывает в сосуд, и вена уже наполнена так, что кажется, вот-вот лопнет.
Разве это не показывает с очевидностью, что кровь поднимается по вене от конечности к центру? Ведь выше перевязки сосуд опал, стал мягким, пустым.
Конечно, вывод напрашивается сам собой: кровь по венам идет не от центра к периферии, а наоборот — от конечностей к сердцу. «Но, может быть, только по одной этой вене?» — спрашивает себя Гарвей и повторяет опыт.
Ни о каком кругообороте крови он, разумеется, еще не думает. Но первые же опыты — еще те, которые он наблюдал у учителя, а потом производил сам, — навсегда определили научную тему всей его жизни. Он уже знал: изучение сердца, сосудов, движения крови заполнит его время на многие годы.
И еще одно он твердо понимал: никогда не пойдет он на поводу чужих мнений, даже если это мнения великих ученых, даже если это мнения близких и любимых им людей. Даже если его за это будут преследовать…
Впрочем, этого он, пожалуй, не думал — ведь он был англичанином, а «старая добрая Англия не дает в обиду своих ученых»!
Он выработал для себя формулу научной жизни:
«Нет ничего выше и древнее авторитета природы. Факты, доступные чувствам, не считаются с „мнениями“, а явления природы не преклоняются перед древностью… Анатомы должны учиться, и учить не по книгам, а препаровкой, не по догмам учености, а в мастерской природы… Во всякой науке, какова бы она ни была, необходимы прилежные наблюдения и частые советы с чувством. Мы не должны полагаться на опыт других людей, но должны производить свои собственные, без которых никто не может сделаться ученым ни в какой отрасли естествознания».
Вокруг медицинской школы в Падуе существовал своеобразный ореол последнего очага подавляемой церковью свободомыслящей науки. И хотя, как мы уже видели, свободомыслие тут было на вожжах, преклонение перед древними еще сильно, учение Галена, вопреки фактам, еще господствовало, — Падуанский университет заслуженно славился во всей Европе и уж, конечно, в Италии.
Просвещенные падуанцы из аристократов проявляли интерес ко всему, что делалось на медицинском факультете, и частенько кто-нибудь из них заглядывал в аудитории и особенно в анатомический зал. Они слушали лекции знаменитых анатомов и врачей, наблюдали за вскрытиями и потом переносили все виденное и слышанное в свои гостиные, где разгорались бурные споры, не рождавшие, однако, никаких истин.
Однажды, когда Гарвей по обыкновению с увлечением работал на трупе, к нему подошел молодой дворянин, по убеждениям своим аристотельянец, и попросил разрешения посмотреть на препаровку. Гарвей не очень охотно согласился: всякое постороннее лицо мешало ему сосредоточиться. В этот день он вскрывал мозг человека, пытался разобраться в многочисленных нервных нитях, идущих отсюда.
Молодой препаратор работал с завидной четкостью и чистотой, чем немало гордился его учитель. Просвещенный дворянин был глубоко задет: он с предельной ясностью увидел, что нервы начинаются в мозге, а не в сердце, как это утверждал Аристотель.