Борис Носик - Швейцер
Одной из вечно волновавших его тайн было загадочное рождение в человеческой душе идеи, иногда вдруг меняющей его жизнь, а иногда и проходящей для него бесследно. Вот кончается твое детство и прорастают в душе ростки благородных идей. Ты охвачен юношеским взволнованным стремлением к добру и правде. Набухают почки, и расцветает цветок, завязывается завязь плода. Продолжается развитие личности, и здесь одно очень важно: что станет с плодом, почки которого так многообещающе набухали на дереве жизни в весеннюю пору юности? Так представлялось Швейцеру зарождение идей, и он до конца жизни сохранял убеждение, что в более поздние годы жизни человек должен чувствовать так же глубоко, как чувствовал в юные годы. Убеждение это сопровождало его, «как верный советчик на дороге жизни»: «Повинуясь инстинкту, я опасался стать тем, что обычно обозначают термином „зрелый человек“.
Сама идея «зрелости» угнетала Швейцера. Она звучала для него «музыкальным диссонансом», сопровождающим такие слова, как обнищание, замедление роста, притупление чувств. Этим эпитетом люди награждают обычно человека, живущего исключительно по законам рассуждения и логики, пришедшего к этому путем подражания другим людям и постепенной утраты всех своих юношеских убеждений, одного за другим. Когда-то вы верили в победу правды, и вот вы не верите в нее больше. Вы верили в людей – и больше не верите в них. Вы жаждали правосудия, но больше не жаждете. Вы верили в силы доброты и миролюбия, но больше не верите. Вы были способны на порыв, не то теперь. Чтобы пройти через бури и мели жизни, вы облегчили ношу корабля, сбросив за борт то, без чего надеялись обойтись. Но оказалось, что этот груз были ваша насущная еда и питье; да, груз ваш стал легче, но сами вы угасаете.
Слушая в юности разговоры взрослых о закономерной и неизбежной утрате юношеского идеализма, Швейцер еще тогда решил ни за что не поддаваться господству «рассуждения и логики». Это решение, принятое в горячие юношеские годы, он всю жизнь старался проводить в жизнь. Он мечтал о другой зрелости. О той, которая «делает нас проще, правдивей, чище, добрее, сострадательней...». И сам он проходил «процесс, где железо юношеского идеализма закаляется в сталь идеализма зрелого, который никогда не будет утрачен».
«Поэтому, – писал Швейцер, – знание жизни, которое мы. взрослые, хотим передать молодому поколению, должно выражаться не обещанием: „Действительность скоро отступит перед вашим идеализмом“, а советом: „Врастайте в ваши идеалы, так чтобы жизнь никогда не смогла отнять их у вас“. Если бы все мы могли стать тем, кем мы были в четырнадцать, как изменился бы мир!»
Глава 3
Альберту исполнилось восемнадцать. Он кончал гимназию и должен был поступить в университет. Впрочем, собираясь покинуть суровый дом дяди, он мечтал не просто о вольной жизни студента. Студенческое будущее волновало его возможностью по горло влезть в избранные им науки, в несколько наук сразу. У него были фантастические в своей дерзости планы: он хотел изучать все сразу – и теологию, и философию, и музыку. Он знал, что на это понадобится очень много времени, но, в конце концов, он мог занять нужные часы у ночи. Здоровье у него железное, и когда же было испытать его, как не сейчас.
Отважные планы будоражили его, ища осуществления. Но сперва нужно было разделаться с гимназией. И первым препятствием на пути были выпускные экзамены.
Экзамены он сдал неплохо, но все же гораздо слабее, чем ожидали его учителя. Причина была самая неожиданная – черные брюки... Черный сюртук достался ему в наследство от какого-то старика родственника по материнской линии. Так что для торжественного костюма, в котором можно было пойти на экзамены, не хватало только брюк. Он решил не тратить денег на брюки и договорился, что дядя одолжит ему на экзамены свои. Дядя был намного ниже Альберта и, конечно, намного толще стройного восемнадцатилетнего парня. Альберт решил, что сойдет и так – подумаешь, брюки. И только перед тем, как идти на экзамен, он со смятением обнаружил, что дядины брюки сверху не достигают талии, а снизу спускаются чуть ниже колен. Он ввел нехитрое усовершенствование: подвязал к подтяжкам веревочки. Теперь брюки не достигали ботинок снизу и не доходили до жилета сверху, оставляя в этом месте весьма неприятный зияющий пробел. «Как они сидели на мне, не берусь описывать!» – восклицает Швейцер в своих воспоминаниях.
Появление его на экзамене вызвало безудержное веселье среди одноклассников. Они долго вертели его из стороны в сторону и потешались, забыв недавний страх перед экзаменом, а потом гурьбой вошли в экзаменационную комнату, давясь от смеха. Членов экзаменационной комиссии вид выпускника Швейцера тоже немало позабавил, но председатель комиссии, суровый инспектор по фамилии Альбрехт, не нашел во всем этом ничего смешного. Более того, он счел веселье непристойным и неуместным, а виновника происшествия, этого шута Швейцера, пожелал экзаменовать лично по всем предметам, кроме незнакомой ему математики. И хотя директор гимназии благороднейший Вильгельм Дееке подбадривал Альберта взглядом, ему пришлось в тот день туго. Инспектор сурово качал головой и хмурился, а когда он убедился, что выпускники, в том числе и Швейцер, даже не знают, каким способом швартовались к берегу корабли гомеровских героев, он заклеймил их невежество и недостаток общего развития. (У его жертвы было на этот счет свое собственное мнение: Альберт считал, что гораздо более важным недостатком их общего развития является то, что они не изучали в школе ни геологии, ни астрономии.)
Последний предмет была история, которую инспектор и выпускник любили и знали почти одинаково; и тут уж они отвели душу, по-дружески обсуждая различия между греческими и римскими колониями. В результате довольно скромный аттестат Альберта украсило специальное упоминание о том удовольствии, которое доставил экзаменатору его ответ до истории.
Так что, в конце концов, все окончилось благополучно, юному Швейцеру была открыта дорога в университет.
В конце октября он стал студентом Страсбургского университета. Однако еще раньше, в ту же осень счастливых свершений, ему выпала другая удача – знакомство с Видором в Париже.
Это было подарком дяди Огюста, того самого отцовского брата, который «поспешил заклать себя» и стал в Париже преуспевающим коммерсантом (пользуюсь сартровской характеристикой дяди только потому, что другой не осталось). Дядя Огюст пригласил племянника в Париж, а жена его, тетка Матильда, договорилась о встрече с замечательным органистом Шарлем Мари Видором. Известно было, что сам метр редко кого учит, кроме учеников своего органного класса в консерватории, но он был согласен выслушать юношу и помочь советом.