Камил Икрамов - Скворечник, в котором не жили скворцы
- Из винтовки или из автомата? - спросил я.
- Из винтовки, - сказал мне Шурка. - Снайперы из автоматов не стреляют.
- А с поля боя вынесла меня санитарка. Тамарочка. Пела она хорошо. Петын взял на гитаре несколько аккордов и запел:
Мы так близки, что слов не нужно,
Чтоб повторять друг другу вновь,
Что наша нежность и наша дружба
Сильнее страсти, больше, чем любовь.
Веселья час и боль разлуки
Готов делить с тобой всегда.
Давай пожмем друг другу руки
И в дальний путь на долгие года...
Мне всегда нравилось, когда Петын пел.
- Петын, - сказал я, - у Кириакиса патефон есть и пластинки Вадима Козина, так ты поешь лучше, чем Козин.
- Чтоб хорошо петь, душу надо иметь, - сказал Петын. - А ты к этим немцам все еще ходишь?
- Ну, они не совсем немцы, - возразил я. - Кроме того, я с ними поругался сегодня.
- И к Барыне захаживаешь?
- Нет. Видел ее сегодня.
- Небось паникует интеллигенция? - спросил Петын.
- Не заметил. Они на вид спокойные все. Ты знаешь, Петын, вот Кириакис, например, очень спокойный. У него, когда дача сгорела, он на вид совсем не волновался, прямо будто это не его дача горит. А ведь дача была новая. И вся сгорела. Только одна уборная осталась.
Я сегодня второй раз рассказывал, что у Кириакиса сгорела дача. Первый раз Сережке, когда говорил о подозрениях, а второй раз сейчас Петыну. Сережка пропустил мои слова мимо ушей. Петыну я рассказывал, чтобы защитить Кириакиса, но он, видимо, понял то, чего не понял Сережка.
- Сгорела дачка? Подумаешь, большая для него потеря! Гитлер ему новую построит, со всеми удобствами.
Такое объяснение мне не приходило в голову. Так вот почему был спокоен Андрей Глебович...
Шурка посмотрел на меня с укором. Ведь ему-то я мог сказать, что у Кириакиса сгорела дача!
Петын разлил водку - Толику и себе. Они выпили, и Петын опять запел:
Наш уголок нам никогда не тесен,
Когда ты в нем, то в нем цветет весна.
Не уходи, еще не спето столько песен,
Еще звенит в гитаре каждая струна.
Мне очень хотелось, чтобы Петын снял гимнастерку, тогда я увидел бы его рану. Я никогда не видел огнестрельного ранения. И еще я помню, что у Петына на груди была очень красивая наколка. Там были три карты, бутылка и женщина с рыбьим хвостом. Под всем этим было еще вытатуировано: "Нет в жизни счастья!"
Когда мы с Шуркой впервые увидели у Петына эту наколку, мы тоже решили что-нибудь себе выколоть. Шурка хотел на левой руке выколоть свое имя, но ему тогда помешал отец. Выпорол ремнем. Получились только две палочки от буквы "ш". А я хотел выколоть себе что-нибудь покрасивее, например, орла, несущего в когтях сына капитана Гранта. Я даже перерисовал эту картинку из книжки, но до наколки дело не дошло. Нас отправили в пионерлагерь, а там против наколок сильно боролись.
Петын разлил из бутылки последнее, что там было, и Толик встал.
- Ну, Петушок, - сказал он Петыну, - давай пять, держи три.
Это он потому так сказал, что у него на правой руке было всего три пальца. Из-за этого и звали его Толик-Ручка. Нам он тоже протянул руку, надел пальто и вышел.
Мы сидели еще долго, до самой ночи. Петын пел, вперемежку рассказывал нам про войну и про свое увлекательное прошлое.
Даю честное слово, мне не все нравилось в Петыне, но многое все-таки нравилось. Что ни говори, а человек бывалый и с характером. И ум острый.
Хотя мы и ждали воздушную тревогу, но все-таки она прозвучала для нас неожиданно. Сколько раз мы слышали слова диктора, а всякий раз замирало сердце.
"Граждане! Воздушная тревога!"
"Граждане! Воздушная тревога!"
Завыли сирены. Петын положил гитару на подушку и скомандовал нам:
- Ну, огольцы, по местам! Довольно прохлаждаться.
Сережка Байков ждал нас с Шуркой у входа на черную лестницу. Шурка, как всегда, стал подниматься первым, я - вторым. Сережка - последним. Вдруг Сережка взял меня за руку, приостановил и тихо, так, чтобы не слышал Шурка, сказал:
- Ты заметил, мать моя была сегодня не в себе немного? Это она при тебе сдерживалась. А ты ушел, она до самой тревоги плакала, никак успокоить ее не мог. И сам до сих пор дрожу. Оказывается, на отца-то на моего похоронная пришла... Я думаю, может, это ошибка? Последнее письмо было, что скоро на фронт отправят, а тут - сразу. Ты Шурке не говори. У них от отца давно писем нет.
На крышу нашего дома мы поднялись, не обменявшись больше ни словом.
В эту ночь и случилась история, с которой я начал вам все рассказывать.
ОПЯТЬ ЭТОТ СКВОРЕЧНИК
Мы сидели на крыше, вернее, в слуховом окне. Осколки снарядов то и дело дырявили старое, проржавевшее железо. Мы сидели молча, никому не хотелось говорить. Сережка сказал первый:
- Зашел сегодня в магазин, а там - шаром покати. Скоро одни крабы останутся.
Я понял, что Сережка думает о матери. Ведь он теперь кормилец! Я знал об этом, а Шурка еще не знал.
- Интересно, для кого этих крабов делают? - сказал Шурка Назаров. - Я лично их ни разу не пробовал и не видел человека, который бы их ел.
- Матишина один раз покупала, - сказал я. - Никто их не берет, а она назло.
- И еще ячменное кофе "Здоровье", - сказал Сережка.
- Не ячменное, а желудевое, - поправил его Шурка.
Сережка не стал спорить. Я тоже, хотя знал, что кофе ячменное, и даже не ячменное, а ячменный. "Кофе", ведь мужского рода. Но Шурку не переспоришь.
В магазине на Пятницкой из банок с крабами и пачек кофе были сложены целые пирамиды. За одним прилавком пирамида крабов, за следующим - кофе "Здоровье". И ничего больше. Ну, там еще - лавровый лист, душистый перец, горчица. Остальное, как появится, сразу нарасхват. И очереди.
- Сегодня они зажигалки кидать не будут, - сказал Шурка.
В его словах не было ничего интересного. Фашисты теперь редко сбрасывали зажигательные бомбы. На массовые пожары они уже не рассчитывали. Теперь они кидали фугасные бомбы и старались целиться в важные объекты.
- Глядите! - Сережка показал рукой.
Но мы и сами видели, как за Крымским мостом три прожектора поймали вперекрест фашистский самолет.
Возле нас стрельбы стало меньше. Зато там рвались снаряды. Там, в белом слепящем свете, готовился к смерти какой-то фашист.
- "Юнкерс-87", - сказал Шурка.
Мы опять не стали спорить. Попробуй различи отсюда! Подбитых "юнкерсов" мы видели на площади перед Большим театром, в Центральном парке культуры и отдыха имени Алексея Максимовича Горького, когда там была выставка трофеев.
Мы могли по звуку мотора отличить наш самолет от немецкого. Мы привыкли к шипящему посвисту осколков. Мы могли, или так нам казалось, по звуку отличить двухсоткилограммовую фугасную бомбу от полутонной, и мы не вздрагивали от свиста. Но теперь мы вздрогнули: где-то совсем рядом зазвенел звонок. Сильный. Сильнее, чем школьный.