Борис Савинков - Воспоминания террориста. С предисловием Николая Старикова
Боришанский невозмутимо ответил:
– Я говорю: все молодые люди. Не умеем делать дела.
Сазонов вспыхнул, но промолчал. По его лицу было видно, что он жестоко страдает и от своей якобы вины, и от горьких слов Боришанского. Сикорский краснел и тоже молчал. Но Каляев не выдержал:
– А кто виноват?
– Кто? Разве я знаю кто?
– Вы. Вы и виноваты. Если бы вы с Леоном не ушли, дождались бы Павла, то не я один получил бы снаряд, а было бы нас трое, и тогда бы мы и без Якова (Сазонова) могли убить Плеве.
Боришанский пожал плечами:
– Я не мог дольше ждать. Я ждал, сколько мне было сказано. Зачем опоздал Павел?
Каляев начал горячиться. Невозмутимость Боришанского, видимо, раздражала его. Всем было тяжело, и этой тяжести не было выхода.
Мы тут же условились, что Сазонов, Каляев, Боришанский и Сикорский поедут в Вильно к Азефу и расскажут ему о происшедшем, а также и о том, что мы повторим покушение в будущий четверг, 15 июля; я же и Швейцер останемся в Петербурге.
Мы сговорились о всех подробностях на 15 июля, и товарищи уехали в Вильно. Азеф ободрил Сазонова, но и до последней минуты Сазонов все продолжал считать себя виновником этой неудачи, хотя если и ложится на него вина, то, конечно, не в большей мере, чем на любого из нас. Как оказалось впоследствии, он был в условном месте точно в назначенное время и если не встретил меня, то только потому, что мы, ожидая между 10-й и 12-й Ротами, выходящими на Ново-Петергофский проспект, оба не доходили до конечных их углов и, таким образом, и не могли встретиться. Кроме того, Каляев был прав. Если он не посмел один, без разрешения организации, выступить против Плеве, то втроем – он, Боришанский и Сикорский – могли это сделать. Значит, часть вины падает еще и на двух последних, не дождавшихся Швейцера.
Неделю между 8 и 15 июля я прожил в Сестрорецке, изредка встречаясь с Мацеевским и Дулебовым. Оба они были тоже подавлены неудачей, но оба твердо верили в успех 15 июля. Дулебов, приятель и товарищ Сазонова еще по Уфе, несмотря на свои молодые годы, – ему было всего 20 лет, – производил впечатление чрезвычайно крепкого душою человека. Своей молчаливостью он напоминал Боришанского, своим уверенным и спокойным голосом – Швейцера, а своим открытым и смелым взглядом – Сазонова. Но в его улыбке было что-то свое, привлекательное и нежное. За его внешнею угрюмостью чувствовалось большое и любящее сердце.
Вечером 14 июля мы встретились со Швейцером в театре «Буфф». В эту ночь ему предстояла работа – снова зарядить все четыре бомбы: три по шесть фунтов и одну в двенадцать.
Такую большую бомбу решено было сделать потому, что изготовленный Швейцером из русского материала динамит значительно уступал в силе заграничному. Швейцер был, как всегда, очень спокоен, но против обыкновения спросил бутылку вина.
– Я боюсь за Сикорского, – сказал он, взглядывая на сцену.
– Чего вы боитесь?
– Я боюсь, что он не сумеет утопить свою бомбу.
– Как же быть?
Швейцер пожал плечами:
– По-моему, никак.
– А если его арестуют?
– Что же делать?.. Не можем же мы из-за него одного рисковать многими! Мне нетрудно разрядить бомбы, но, значит, опять для передачи их вводить извозчиков, да и вообще, если будет успех, по-моему, оставшиеся метальщики должны сейчас же уехать из Петербурга, а не ждать передачи.
Швейцер говорил спокойно и твердо, и то, чтó он говорил, было справедливо: невозможно было из-за Сикорского ставить опять всю организацию под риск.
Прощаясь, он спросил:
– А Сикорский знает, где топить?
Я сказал, что не только знает, но я даже просил Боришанского показать ему место.
Тогда Швейцер уверенно сказал:
– Ну, значит, утопит.
У ворот сада он вдруг обернулся ко мне:
– А вы верите в удачу?
– Конечно.
– А я знаю: завтра Плеве будет убит.
– Знаете?
– Знаю.
И он смеясь протянул мне руку.
– Прощайте. Завтра в девять утра.
Х
15 июля, между 8 и 9 часами утра, я встретил на Николаевском вокзале Сазонова и на Варшавском – Каляева. Они были одеты так же, как и неделю назад: Сазонов – железнодорожным служащим, Каляев – швейцаром. Со следующим поездом с того же Варшавского вокзала приехали из Двинска, где они жили последние дни, Боришанский и Сикорский. Пока я встречал товарищей, Дулебов у себя на дворе запряг лошадь и приехал к «Северной» гостинице, где жил тогда Швейцер. Швейцер сел в его пролетку и к началу десятого часа роздал бомбы в установленном месте – на Офицерской и Торговой улицах за Мариинским театром. Самая большая, двенадцатифунтовая, бомба предназначалась Сазонову. Она была цилиндрической формы, завернута в газетную бумагу и перевязана шнурком. Бомба Каляева была обернута в платок. Каляев и Сазонов не скрывали своих снарядов. Они несли их открыто в руках. Боришанский и Сикорский спрятали свои бомбы под плащи.
Передача на этот раз прошла в образцовом порядке. Швейцер уехал домой, Дулебов стал у Технологического института по Загородному проспекту. Здесь он должен был ожидать меня, чтобы узнать о результатах покушения. Мацеевский стоял со своей пролеткой на Обводном канале. Остальные, т. е. Сазонов, Каляев, Боришанский, Сикорский и я, собрались у церкви Покрова на Садовой. Отсюда метальщики один за другим, в условном порядке, – первым Боришанский, вторым Сазонов, третьим Каляев и четвертым Сикорский – должны были пройти по Английскому проспекту и Дровяной улице к Обводному каналу и, повернув по Обводному каналу мимо Балтийского и Варшавского вокзалов, выйти навстречу Плеве на Измайловский проспект. Время было рассчитано так, что при средней ходьбе они должны были встретить Плеве по Измайловскому проспекту от Обводного канала до 1-й Роты. Шли они на расстоянии сорока шагов один от другого. Этим устранялась опасность детонации от взрыва. Боришанский должен был пропустить Плеве мимо себя и затем загородить ему дорогу обратно на дачу. Сазонов должен был бросить первую бомбу.
Был ясный солнечный день. Когда я подходил к скверу Покровской церкви, то увидел такую картину. Сазонов, сидя на лавочке, подробно и оживленно рассказывал Сикорскому о том, как и где утопить бомбу. Сазонов был спокоен и, казалось, совсем забыл о себе. Сикорский слушал его внимательно. В отдалении, на лавочке, с невозмутимым по обыкновению лицом, сидел Боришанский, еще дальше, у ворот церкви, стоял Каляев и, сняв фуражку, крестился на образ.