Владимир Карпенко - Щорс
На закате дня вернулся врач. Присутствие его с утра не требовалось, и он со спокойной совестью провел время в штабе. Последнее время дивизион потерь не имел; оторвавшись от противника, перемещался за Неман. Тяжелораненых от переправы везли в Вильно; остались выздоравливающие да с легкими ранениями, контузиями. Издали Николай определил: навеселе Петр Свиридович. За весну и лето, в боевой обстановке, в рот не брал спиртного. Отвел, значит, душу; по выражению лица не скажешь, что вести привез добрые.
Ужинали вдвоем, при свечах. Чего раньше не делал, Петр Свиридович раскупорил казенную бутыль со спиртом, наполнил два стакана.
— Пей.
Озадаченный Николай хотел было вывести его на разговор.
— Никто до нас не придет больше из тех… — оборвал врач. — Никто. Всех растеряли в Августовских лесах. Разве вот подпоручик Сидякин. Старожил. С него начала таять моя компания. Никого, погляди, не осталось. Все новые, сопляки зеленые, без роду, без племени. Ни поговорить, ни выпить…
Отхлебнув, он отставил стакан.
— Проиграли мы, Николай, и эту войну, как с японцами. Попомнишь мои слова. Не удержимся тут, на Немане. А с новым командованием и вовсе…
В самом деле вести. Оттого и мрачен он?
— Опять заменен командующий нашим фронтом?
— Бери выше, верховный! Сам царь возглавил армию. А ведь великий князь куда-а в военных делах…
— А что с князем?
— Слухи, на Кавказ перекидывают. На турок. Я лично об том весьма сожалею.
Задув свечи, легли спать. Кряхтя, укладывая удобнее свои мощные телеса, Петр Свиридович заговорил:
— А по совести, Николай, сожалею я о другом нынче… Парень ты дельный. Словом лишний раз не пожалуешь, зато руки твои… Не будет хватать мне их, ей-богу. Да и вообще, душой прикипел к тебе.
— Вас переводят? — Николай по-своему понял его слова.
— Ты отбываешь.
— Куда?
После долгой возни Петр Свиридович отозвался:
— Боюсь, придется тебе расстаться с фельдшерской сумкой. А жаль, врач из тебя вышел бы.
— После войны поступлю в университет.
— Надежды юношей питают…
Утром, на трезвую голову, Петр Свиридович продолжил ночной разговор:
— У меня вчера еще родилась мыслишка… Коль в строй тебе, идти надобно в школу прапорщиков. В нашу, Виленскую. Нужда преогромная в младших офицерах. Сам видишь, потери…
— Я обращался уже к штабс-капитану Мернову, — сознался Николай. — По крайней мере, в двенадцатом надо бы получить свидетельство. Года три хоть отработать. Я-то окончил в четырнадцатом.
— Тэк-с, тэк-с, — озабоченно насупился тот. — Это дело усложняет.
Мысль о строевой службе полностью овладела юным сознанием Николая Щорса. Запала еще весной; последнюю гирьку кинул врач, самый близкий из всего фронтового окружения.
Война эта, с колоссальным истреблением людей, скоро взломала многовековую кастовость в царской армии; потребовалось множество офицеров, особенно младших чинов, кто ведет в бой. Кадровый офицерский корпус, преимущественно из дворян, понес внушительные потери; действующая армия ощутила нехватку уже осенью 14-го в командном составе. Военные привилегированные училища спешно переводились на ускоренный срок обучения. Двери их были открыты широко; брали со средним образованием, с сословием не считались, а боевых парней, фронтовиков, так и вовсе мало-мальски грамотных.
Не составляло труда поступить и Николаю. Заминка произошла формальная: потребовался трехгодичный фельдшерский стаж. После недолгих колебаний он собственноручно устранил ту формальность: в свидетельстве Киевской военно-фельдшерской школы год окончания «14» исправил на «12».
К зиме 1915 года русские оставили Галицию, Польшу, Литву, часть Латвии и Белоруссии. Фронт распрямился по линии от Риги до Черновцов, тянулся через Двинск, озеро Нарочь, Пинск, Тернополь. Противники выдохлись; из активной, наступательной война обернулась в позиционную. Войска врылись глубоко в землю, в блиндажи, землянки, опутавшись вдоль траншей колючей проволокой. Со снегопадами почти умолкли и пушки с обеих сторон.
В конце октября закончилась фельдшерская жизнь Николая Щорса: он вступил в действительную службу. Простившись с батарейными санитарами, с которыми сжился за пятнадцать месяцев, отбыл в 277-й пехотный запасной батальон. Батальон стоял в Вильно, нынче передвинулся к Минску.
В Минск Николай добрался санитарным поездом. На вокзале этапный комендант указал месторасположение его части. Это неподалеку, в пригороде. Притопал к вечеру. Имение какого-то высланного вместе с семьей немца; здание двухэтажное, кирпичное, с острой черепичной крышей. Все дворовые службы тоже из кирпича, под такой же кровлей. Двор обнесен дощатой оградой, обсаженной тополями. Докладывался прапорщику. Переворочав бумажки, тот равнодушно заметил:
— Кстати, вы уже не вольноопределяющийся. Рядовой маршевой роты запасного 277-го батальона. Найдите во дворе фельдфебеля, он распорядится.
Во флигеле, приспособленном под столовую, Николай столкнулся с однокашником — фельдшером Степаном Грицаем. При ламповом свете не разглядел сразу среди десятка старавшихся над алюминиевыми мисками.
— Колька! Щорс! Какими молитвами, а?
Проговорили до полуночи. Степан, оказывается, хлебнул лиха по ноздри: ранение, отпробовал газов. Фельдшерством не занимался. Попал в один из корпусов генерала Самсонова; чудом выбрался из Мазурских болот. Через год, тоже в августе, влип в ковенской крепости. Опять удалось унести ноги. Не кроет, как все, крепостное начальство, отзывается сочувственно.
— Генерал Григорьев, комендант крепости, осужден к каторге, — напомнил Николай. — Читал в газетах? Вот, с месяц назад…
— Нашли козла отпущения, Григорьева. — Прикурив, Грицай пониженным голосом продолжал: — Коль судить, так надо брать повыше… Довели, сволочи, Россию до ручки. Куда ни кинь, все клин. А кровь-то льется мужицкая…
Вроде бы ничего нового в словах однокашника — на все лады солдаты склоняют командование, связывая это с напрасными жертвами и с изменами, — но в тоне его Николай ощутил такое, от чего сделалось не по себе. Уж он-то крови поповидал. А ведь в самом деле кровь все мужицкая. До пятисот в дивизионе солдат; за полгода боев дважды, считай, обновлялась орудийная прислуга. Не без того, убывали и офицеры, но то капля в реке.
— А кому она нужна, война? Мужику? — допытывался Степан, пыхая цигаркой. — Вон Михееву, кучеру нашего полковника? Тебе? Мне? А может, прапору, какой принимал нынче тебя? Тоже сомневаюсь. Один он у матери-кухарки…
Слушать этакое от батарейцев или санитаров — куда ни шло. Степан — сверстник, двадцать лет от роду; родители его живут исправно — владеют где-то на Харьковщине паровой мельницей и крупорушкой. А ведь у самого Георгий; не за красивые глаза повесили. Подмывало уколоть его: мол, гоже лил чужую Кровь. Воздержался; одно с другим мешать не следует.