Генри Адамс - Воспитание Генри Адамса
Этот первый шаг в сферу национальной политики оказался легкой, беззаботной, веселой, словно моцион перед завтраком, ознакомительной прогулкой по неведомому и занятному миру, где все было еще недостроено, но где даже сорная трава росла по ранжиру. Второй шаг мало чем отличался от первого — разве только тем, что вел в Белый дом. Отец взял Генри на прием к президенту Тейлору.[106] Когда они туда прибыли, перед домом на огороженной лужайке пасся старый боевой конь президента Белогривый, а в доме президент принимал посетителей так же просто, словно беседовал с ними на лужайке. Президент разговаривал дружески, и Генри, насколько помнится, не испытал ни малейшего стеснения. Да и с чего бы? Семьи были крепко связаны между собой, настолько крепко, что дружеские отношения между ними не разрушило ни время, ни Гражданская война, ни всякого рода размолвки. Тейлор стал президентом не без помощи Мартина Ван Бюрена и партии фрисойлеров. Адамсы еще могли быть ему полезны. Что же касается Белого дома, то семья мальчика сама не раз в нем обитала, и, исключая восемь лет правления Эндрю Джэксона, дом этот, с тех пор как его построили, был для нее более или менее родным. Мальчик смотрел на него почти как на свою собственность и нисколько не сомневался, что когда-нибудь сам будет здесь жить. Он не испытывал трепета перед президентом. Президент — ничего особенного, в каждой уважаемой семье есть президент, в его собственной их было двое, даже трое, если считать дедушку Натаниэля Горэма,[107] самого старого и первого по знатности. Ветераны войны за независимость или губернатор колониальных времен — вот тут еще есть о ком говорить. Но президент? Каждый может стать президентом, и — чего не бывает! — даже весьма темная личность. Президенты, сенаторы, конгрессмены — экая невидаль!
Так думали все американцы, включая тех, за кем не стояли поколения предков. Президент как таковой не был окружен ореолом, и по всей стране вряд ли кто-либо чувствовал почтение к должности или имени — только к Джорджу Вашингтону. К этому имени относились с почтением — и, по всей очевидности, искренним. В Маунт-Вернон совершались паломничества и даже прилагались усилия, чтобы воздвигнуть Джорджу Вашингтону памятник. Усилия ни к чему не привели, но Маунт-Вернон продолжали посещать, хотя путешествие было не из легких. Мистер Адамс повез туда сына, и дорога, по которой они ехали в карете, заложенной парой, дала мальчику столь полное представление о жизни в Виргинии, что его хватило на десять лет вперед. По понятиям уроженца Новой Англии, дороги, школы, одежда и чисто выбритое лицо взаимосвязаны — они часть порядка вещей или божественного устройства. Плохие дороги означают плохие нравы. Нравы, о которых свидетельствовала эта виргинская дорога, были очевидны, и мальчик в них полностью разобрался. Рабство было позорно, и в рабстве коренилась причина плохого состояния дороги, равнозначного преступлению против общества. И все же все же в конце этой дороги и конечным результатом этого преступления были Маунт-Вернон и Джордж Вашингтон.
К счастью, мальчики воспринимают противоречия так же легко, как взрослые, иначе наш мальчик, пожалуй, слишком рано набрался бы мудрости. Ему оставалось только повторять то, что он слышал: Джордж Вашингтон исключение. В противном случае его третий шаг на стезе вашингтонского воспитания стал бы для него последним. С такой позиции проблема прогресса была неразрешимой, что бы ни утверждали или, по сути дела, ни думали оптимисты и ораторы. С бостонских позиций пути к Джорджу Вашингтону не было. Джордж Вашингтон, подобно Полярной звезде, стал начальной — или, если так приятнее виргинцам, — конечной точкой отсчета, и среди непрестанного неуемного движения всех других видимых в пространстве величин он, единственный, оставался в уме Генри Адамса раз и навсегда данной величиной. Другие меняли свои характеристики: Джон Адамс, Джефферсон,[108] Медисон,[109] Франклин,[110] даже Джон Маршалл[111] приобретали различные оттенки и вступали в новые отношения, и только Маунт-Вернон всегда оставался на том же месте, куда не вели накатанные пути. И все же, когда Генри попал туда, оказалось, что Маунт-Вернон — второй Куинси, только на южный манер. Спору нет, поместье Вашингтона пленяло куда больше, но это был тот же восемнадцатый век, та же старинная мебель, тот же старый поборник независимости, тот же старый президент.
Мальчику Маунт-Вернон явно пришелся по душе: широководный Потомак и живущие в дуплах еноты, пестрые ситцы и самшитовые изгороди, расположенные наверху спальни и пристроенная к дому веранда, даже сама память о Марте Вашингтон — все такое естественное, как приливы и отливы, как майское солнце. В Маунт-Верноне он только слегка расширил свой горизонт, но ему ни разу не приходило на мысль спросить себя или отца: а как же быть с нравственной проблемой — как вывести Джорджа Вашингтона из суммы всесветного зла? Практически такая мелочь, как противоречия, в основе основ отбрасывается легко; умение не замечать их — главное свойство практического человека, а попытка заняться ими всерьез губительна для воспитания юной души. К счастью, Чарлз Фрэнсис Адамс не любил никого поучать и совершенно не умел кривить душой. Возможно, у него имелись свои соображения на этот счет, но сыну он предложил довольствоваться простой элементарной формулой: Джордж Вашингтон — исключение.
Жизнь пока еще виделась Генри без сложностей. Любая проблема имела решение, даже негритянская. Вернувшись в Бостон, мальчик как никогда увлекся политикой, но его отношение к политической жизни стало еще менее современным: оно опиралось уже не на восемнадцатый век, а приобрело сильный оттенок семнадцатого. Рабство вернуло пуританскую общину к ее пуританскому ригоризму. Мальчик мыслил так же догматически, как если бы был одним из своих предков. Рабовладение заняло место династии Стюартов и римских пап. При такой позиции о воспитании ума и души не могло быть и речи, их заполняли эмоции. Но постепенно, по мере того как мальчик обнаруживал происходящие вокруг перемены и уже ощущал себя не изолированным атомом, затерянным во враждебном мире, а чем-то вроде малька в сельдяном косяке, он начал постигать первые уроки практической политики. До сих пор он брал в расчет только опыт государственной деятельности восемнадцатого века. Америка и он одновременно начали осознавать появление новой силы, скрывавшейся под невинной поверхностью партийного механизма. Даже в тот ранний период не слишком сообразительный мальчик догадывался, что ему, скорее всего, нелегко будет примирить принципы пуританизма шестнадцатого века и государственности восемнадцатого с понятиями, которыми руководствовались партийные лидеры второй половины девятнадцатого. Первое смутное ощущение какого-то неизвестного препятствия, таящегося во мраке, появилось в 1851 году.