Иван Ефимов - Не сотвори себе кумира
Надзиратели, снисходительно оставлявшие в камере недозволенную миску с водой, укоризненно покачивали головой: им-то хорошо было известно, к чему приводит излишнее ее потребление…
Таинственные надписи
И страшно хочется курить. По мере восстановления сил это желание стало вторым после желания есть. Хоть бы разок глотнуть, хоть бы понюхать только запах табака, все равно какого. В поисках следов курева обыскал всю камеру, все щели и закуточки, изучил дверь, окно и междурамье в надежде найти хотя бы застарелый окурок!
Лежа на «пуховике», мечтательно вспоминаю счастливые табачные дни, лучшие из которых связаны с ленинградскими папиросами «Нева», «Пушка», «Беломорканал». Ах как хороши были папиросы «Нева», вконец испорченные, а потом и вовсе снятые с производства в первые годы реконструкции!
– Нельзя ли покурить, махорочки на завертку?- униженно прошу иногда у надзирателей.
– Курить тут не положено…
Нет у меня, не курящий!
Иной из дежурных понимающе смотрит на меня и схватится было за карман, но, осознав, что находится на службе н не должен нарушать порядок, чтобы не лишиться должности, вздохнет, оглянется и скажет:
– Не могу я вам дать, не могу!- И от досады, не может, сердито захлопнет дверь.
В ожидании часа прогулки заключенных уже знакомым приемом подтягиваюсь к окну и осторожно прилепляюсь на косой подоконник. В тюрьме предусмотрено все, чтобы не только чувствовать себя изолированным от общества и человеческой жизни, но и всячески ощущать ее, тюрьмы, неудобства.
Прогулочный двор представляет собой треугольную площадку с зеленым газоном посередине. Общая длина прогулочной дорожки, окружающей газон, едва ли превышает сотню метров. Она посыпана песком вперемешку с кирпичной крошкой и поэтому всегда притягивал своим цветом.
Еще до выхода заключенных во дворе появляется десятка полтора надзирателей в темно-синих мундирах, кобурами на широких ремнях. Рассыпавшись редкой цепочкой по периметру тропы на определенном расстоянии один от другого, они останавливаются как вкопанные, зорко осматривая все окна в ожидании «прогульщиков».
Арестанты высыпаются из тюрьмы шумливым скопищем откуда-то справа от меня, из дверей первого этажа, и идут по дорожке вначале веселой толпой, но минуту спустя, под лай надзирателей, разбираются в цепочку, замолкают и, заложив руки за спины, следуют один за другим с интервалом метр-полтора. Если иной раз между ними зайдет разговор и они машинально сблизятся, нарушив установленный разрыв, сразу раздастся несколько лающих окриков темно-синих мундиров:
– Не заходить!
– Отойти на дистанцию!
– Кому говорят?!
И снова устанавливается чинный порядок. На солдофонских лицах охранников появляется примитив спесь, а широко расставленные ноги и кобуры на ремне утверждают власть над людьми.
В движущейся молчаливой цепочке насчитываю около сотни мужчин, средний возраст которых не более тридцати лет. Следствие по их делам закончено, и он «блаженствуют» в ожидании суда. Они уже имеют прав на переписку и свидания с родными, на получение передач с продовольствием и вещами. Все они – так назыемые бытовики: воры, мошенники, казнокрады, растрат бандиты, насильники, шулера и т. п.
Но нет среди них ни одного бездарного администратора тупого ответработника, партийного чинуши, которых ни в чем нельзя ни упрекать, ни подозревать. Все на своих постах, хотя тюрьма давно по ним плачет. Среди гуляющих нет и политических, врагов народа
Прогулок им ни при каких обстоятельствах не положено.
Я дотягиваюсь одной рукой до самой решетки и пытаюсь подать знак. Кто-то из проходящих близко видит меня мои жесты, мимику, понятную всем курильщикам, и поравнявшись с окном, тихо говорит:
– Подожди до завтрева…
И тут же грозный окрик одного из темно-синих:
– Не переговариваться!
– В карцер захотели?!
Но сигнал бедствия принят. Окрыленный надеждой, срываюсь с окна и продолжаю начатое с вечера занятие: вспоминаю стихи, которые учил в школе, читал, слышал по радио, со сцены. Учил и декламировал сам, будучи избачом и руководителем драмколлективов. Эх, получше бы память! Черт бы подрал изувера Ковалева, лупившего по голове!
Нет, врешь, Петро, память мою ты еще не отбил! И вот в полшепота я читаю стихи Кольцова, Лермонтова, Пушкина.
Что, дремучий лес, призадумался,
Грустью темною затуманился?
Знать, во время сна к безоружному
Силы вражий понахлынули.
С богатырских плеч сняли голову –
Не большой горой, а соломинкой…
…Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, гения и славы палачи!
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда,- все молчи!
За Лермонтовым следует Некрасов:
Волга, Волга, весной многоводной
Ты не так заливаешь поля,
Как великою скорбью народной
Переполнилась наша земля…
Где народ, там и сгон, эх, сердечный,
Что же значит твой стон бесконечный?..
После стихов берусь за прозу: Тургенев, Гоголь, Толстой, Чехов. Силюсь вспомнить толстовскую сцену покоса усадьбе Левина, по-новому дивясь поистине гомеровской силе Льва Николаевича… Вспоминаю затем наиболее трудные формулы из политической экономии, крылатые выражения Маркса, уничтожающие ленинские остроты против меньшевиков-оппортунистов…
Утомившись, снова начинаю мерить тихими шагами камеру. Теперь у меня новое занятие – я изучаю стены, к которым до того не было никакого интереса.
Сидел же здесь кто-нибудь до меня? Не может быть, чтоб не осталось какого-нибудь следа.
Не могла же эта камера пустовать при такой скученности в тюрьме?
Невысокие стены горят поверху синеватой белизной, а ниже их салатовая краска не успела потерять своего блеска. Сантиметр за сантиметром, как криминалист, исследую пространство в пределах досягаемости и ничего не нахожу.
«Не может быть, чтобы не было никаких знаков!»- говорю себе в каком-то странном азарте. Подхожу к одинокой параше, машинально отодвигаю ее с места ногой и, присев на корточки, ощупываю глазами неисследованный участок стены. Что это? Под тонким слоем светло-зеленой краски видны еле приметные царапины, образующие какие-то буквы. В пытливом возбуждении подскакиваю к дверному глазку: не слышно ли близко шагов надзирателя? На галерее обычная предобеденная тишина. В накрепко запертых камерах люди или дремлют, или негромко переговариваются, и эти еле уловимые звуки рассеиваются бесследно в пустом тюремном амфитеатре. Надзиратели, как видно, где-то сошлись группой и покуривают после прогулки.
Возвращаюсь к параше и сажусь на пол, все более углубляясь в изучение иероглифов. Сомнений нет: это надписи, сделанные, очевидно, острым осколком оконного стекла и совсем недавно закрашенные. Краска втянулась в царапины и высохла, но углубления букв проступили вновь, хотя о некоторых можно лишь догадываться.