Элла Матонина. Эдуард Говорушко - К. Р.
Он почувствовал себя очень одиноким. У него есть светские знакомые, но друзей по возрасту и интересам почти нет. Сергею сейчас не до него — он озабочен романом отца с Долгорукой и болезнью матери, ведь Царь и Царица на виду всей России.
А у Константина была страстная потребность в дружбе, желание броситься навстречу тому, кто сделает дружественный знак. Конечно, смолоду легко принять резкость за меткость, сомнение за насмешку, самолюбие за ум, раздражительность за оригинальность. Не потому ли Пушкин советовал осторожно относиться к новым знакомым.
Восьмого октября 1879 года Константин заметил в дневнике: «Читал в Полном собрании письма А. С. Пушкина. Понравилось мне одно письмо, написанное в 22-м году к брату… Брат Пушкина выходил из училища и готовился вступать в свет… Пушкин предостерегает младшего брата от увлечений и очарований, советует иметь возможно худое мнение о новых знакомых: оно само собою уничтожится при более тесном сближении; таким образом, не будешь встречать печальных разочарований, так больно действующих на молодую доверчивую душу и уничтожающих прелесть и привлекательность жизни…» Нравились ему эти слова Пушкина, но где-то в подсознании казалось, что это слишком прагматично. А ему хотелось без всякого логического узора в дружестве с близкой душой вечерами расшевеливать душу заоблачными разговорами и благодарить Бога за дружбу как за благо. Он стыдился признаться даже самому себе, что хочет любить друзей, верить в дружбу восторженно, как ребенок.
Этот 1880 год вообще был трудным для Константина. Не случайно в этом году появилась такая запись в его дневнике:
«… Я желал бы принять мученическую смерть. Но далеко мне до этого, не такую я жизнь веду, во мне не довольно „целомудренны мечты“, как сказал Языков. Большею частью у меня есть стремление или к самому крайнему благочестию или к необузданному разврату: редко я остаюсь в состоянии, среднем между этими крайностями. Я злюсь, это признак бесхарактерности, тем более что я никогда или почти никогда не привожу в действие свои влечения, а перевариваю их в мыслях. Я слишком много думаю, обыкновенно совершенно непроизвольно. Впечатления долго у меня не остаются, а беспрестанно сменяют друг друга. То я сочиняю стихи, то пишу музыку, то готовлюсь в государственные люди. Я думаю, в конце концов, из меня выйдет Райский в „Обрыве“ Гончарова. Я всего более этого боюсь. Как мне досадно, что на вид я всем нравлюсь, что меня находят премилым молодым человеком с дарованиями и многообещающим, а я — как грибы крашеные, внутри которых гниль и всякая нечистота. Впрочем, я верую в милость Божию, я не теряю надежды сделаться порядочным человеком…» (13 июля).
* * *Собрав все нужные вещи в Павловске, Константин поехал в Петербург. Дел было много, как перед всяким отъездом, отплытием, походом. И все же в двух вещах он отказать себе не мог: побывать в Обществе поощрения художников, где была выставлена купленная им у Куинджи картина «Ночь на Днепре» (мысль взять ее с собой в море не покинула его), и упорядочить свои записи в дневнике.
К дневнику Константин относился как к живому человеку. Дневник заменял ему самого близкого друга, но уж слишком молчаливого: ни слова в ответ. И все же его тянуло по окончании дня раскрыть коричневую тетрадь и записать свои мысли, впечатления, события. Когда-то он наивно думал, занося всё в дневник, что день ушел, а с ним всё плохое и никогда это плохое больше не повторится. Теперь он знает, что повторяется, хотя и просил в дневнике: «Дай, Господи, мне быть не хуже, чем я теперь».
Он был благодарен дневнику за свободный полет души, за возможность откровений. Ну кому он еще скажет, что, сидя в благотворительном концерте, где исполнялись произведения любимого Петра Ильича Чайковского, он, Великий князь, будет конфузиться своего красного мундира… Или что ему часто бывает жалко себя, а когда он в дальнем плавании, ему хочется домой, в Павловск. Короче говоря, дневник — это уединенная комната его сознания, где смягчается острое чувство душевного одиночества.
С другой стороны, его дневник — свидетель истории. «Возможно, — думал Константин, — мой дневник лет через 60–70 появится в печати, и мне хочется, чтобы его читали и перечитывали. Слог, правдивость, искренность очень важны для будущих чтецов!»
В этот раз он хотел сохранить и передать все детали происшедшего, потому что видел в этой правдивости справедливость.
Двадцать второго мая 1880 года умерла Императрица Мария Александровна, жена Александра II. Гордая, молча страдающая, она долго болела, оскорбленная связью мужа с княжной Екатериной Долгорукой, от которой Император имел четверых детей (один ребенок умер во младенчестве).[8] О любовнице, связь с которой началась еще в 1866 году, говорили все, о Марии Александровне верноподданные молчали. Константин оставит для истории описание смертного часа Царицы. «Кто будет читать, — думал Константин, — узнает, как провожают в последний путь Императрицу-повелительницу всея Руси. Узнают не из официальных бумаг». И он записал всё подробно:
«Съездил в роту. Вернулся домой около полудня, заметил суету и испуг на всех лицах. Мой человек сказал мне, что сегодня утром скончалась Императрица. Это известие поразило меня, как громом. Бросился обшивать крепом погоны, аксельбанты. Я полетел во дворец, на лестнице встретил Папá: он от Государя из Царского через посланного казака узнал о кончине Тети. Государь получил известие рано утром и в 10 часов уже приехал в Петербург.
Вчера вечером еще Императрице нисколько не было хуже. В 3 ч. утра она еще звала Макушину и кашляла. Затем Макушина долго не слышала обычного звонка, пошла в спальню. Императрица спала спокойно, положив руки под голову. Макушина пощупала пульс, он не бился, руки похолодели, а тело теплое. Она послала за д-ром Альшевским. Он решил, что все кончено. От всех скрывали смерть, дали знать только Царю в Царское Село.
Около 9 (ч.) Гаврилов, камердинер Императрицы, пошел разбудить Сергея. Ничего не подозревая, он просыпается, видит Гаврилова, который говорит: „Императрица“, — и крестится. Сергей опрометью побежал к матери. Мари, собираясь идти к кофе Императрицы, узнала о смерти случайно от обер-гофмаршала Грота. Императрицу оставили в том положении, как оно было, до приезда Государя. Тогда ее обмыли, одели, сложили руки на груди и положили на той же постели. В 1 ч. была назначена панихида. Ошеломленная семья вся собралась тут.
Я видел Сергея раньше панихиды, пока никого не было. Мне больно на него смотреть. Я много плакал. А у нее такое тихое, кроткое выражение, несмотря на то, что лицо немного скривилось. Мне казалось, что можно было прочесть едва заметную укоризну в выражении ее лица. Мною овладело одно чувство: желание быть полезным Сергею.