Марина Цветаева - Живу до тошноты
Обратный путь с картошкой. (Взяла только два пуда, третий утаила). Сначала беснующимися коридорами, потом сопротивляющейся лестницей, – слезы или пот на лице, не знаю.
И не знаю, дождь иль слезы
На лице горят моем…
Может, и дождь! Дело не в этом! Полоз очень слаб, расщепился посредине, навряд ли доедем. (Не я везу санки, вместе везем. Санки – сподвижник по беде, а беда – картошка. Собственную беду везем!).
Боюсь площадей. Арбатской не миновать. Можно было с Пречистенского переулками, но там спуталась бы. Ни снега, ни льда: везу по воде, местами – по сухому. Задумчиво любуюсь на булыжники, уже розовые…
– О, как все это я любила!
Вспоминаю Стаховича. Увидь он меня сейчас, я бы неизбежно сделалась для него предметом гадливости. Все. вплоть до лица, в подтеках. Я не лучше собственного мешка. Мы с картошкой сейчас – одно.
– Да куда ты пре-ешь! Нешто это можно – прямо на людей?! Буржуйка бесхвостая!
– Конечно, бесхвостая, – только черти хвостатые! Кругом смех.
Солдат, не унимаясь:
– Ишь, шляпку нацепила! А морду-то умыть…
Я, в тон, указывая на обмотки:
– Ишь, тряпки нацепил!
Смех растет. Я, не желая упустить диалога, останавливаюсь, якобы поправляя мешок.
Солдат, расходясь:
– Высший класс называется! Интеллихенция! Без прислуги лица умыть не могут!
Какая-то баба, визгливо:
– А ты мыла дай! Мыло-то кто измылил? Почем мыло-то на Сухаревой, знаешь? Кто-то из толпы:
– Чего ему знать? Ему казенное идет! А вы, барышня, картошку везете?
– Мороженую. На службе дали.
– Известно, мороженую, – хорошая-то самим нужна! Подсобить, что ли?
Толкает, вожжи напрягаются, еду. Позади голос бабы – солдату:
– Что ж она, что в шляпе, не человек, что ль? Рас – су – ди – ил!
* * *Итог дня: два чана картошки. Едим все: Аля, Надя, Ирина, я.
Надя – Ирине, лукаво:
– Кушай, Ирина, она сладкая, с сахаром.
Ирина, тупясь и отворачиваясь: – Ннне…
* * *20 марта.
Вместо «Монпленбеж», задумавшись, пишу «Монплэзир» (Monplaisir – нечто вроде маленького Версаля в XVIII в.).
Благовещение 1919 г.
Цены:
1 ф<унт> муки – 35 р<ублей>
1 ф<унт> картошки – 10 р<ублей>
10 ф<унтов> моркови – 7 р<ублей> 50 к<опеек>
1 ф<унт> луку – 15 р<ублей>
селедка – 25 р<ублей>
(Жалование – ставки у нас еще не прошли – 775 руб<лей> в месяц).
* * *25-го апреля 1919 г.
Ухожу из Комиссариата. Ухожу, потому что не могу составить классификации. Пыталась, из жил лезла, – ничего. Не понимаю. Не понимаю, чего от меня хотят: «Составьте, сопоставьте, рассортируйте… Под каждым делением – подразделение». Все в одно слово, как спелись. Опросила всех: от заведующего отделом до одиннадцатилетнего курьера – «Совсем просто». И, главное, никто не верит, что не понимаю, смеются.
Наконец, села к столу, обмакнула перо в чернила, написала:
«Классификация», потом, подумав: «Деления», потом еще, подумав: «Подразделения». Справа и слева. Потом застыла.
Прослужила 5 ½ месяцев, еще бы две недели – и отпуск (с зачетом жалованья). Но не могу. И вырезки за три месяца не наклеены. И на ять начинают поглядывать: «Неужели, товарищ, еще не привыкли?»… Классификацию нужно представить к 28-му. Последний срок. Нужно отдать справедливость, коммунисты доверчивы и терпеливы. В старорежимном учреждении меня бы, сразу разглядев, сразу выгнали. Здесь я сама подаю в отставку.
Заведующий М<илле>р, прочтя мое заявление, коротко:
– Лучшие условия?
– Военный паек и льготные обеды на всех членов семьи. (Молниеносный и наглейший вымысел).
– Тогда не смею задерживать. Только не прогадайте: такие учреждения быстро рушатся.
– Я ответственным работником.
– По чьей рекомендации?
– Двух членов партии до Октября.
– Чем поступаете?
– Переводчиком.
– Переводчики очень нужны. Желаю успеха. Выхожу.
Уже в дверях – оклик:
– Товарищ Эфрон, классификацию, конечно, представите? Я, умоляюще:
– Все материалы налицо… Мой заместитель легко справится… Уж лучше вычтите из жалованья!
* * *Не вычли. Нет, руку на сердце положа, от коммунистов я по сей день, лично, зла не видела. (Может быть – злых не видела!). И не их я ненавижу, а коммунизм. (Вот уж два года, как со всех сторон слышу: «Коммунизм прекрасен, коммунисты – ужасны!» В ушах навязло!).
Но, возвращаясь к классификации (озарение: не к ней ли сводится весь коммунизм?!) – точь-в-точь то же, что пятнадцати лет с алгеброй (семи – с арифметикой!). Полные глаза и пустой лист. То же, что с кройкой – не понимаю, не понимаю: где влево, где вправо, в висках винт, во лбу свинец. То же, что с продажей на рынке, когда-то – с наймом прислуги, со всем моим стопудовым земным бытом: не понимаю, не могу, не выходит.
Думаю, если бы других заставили писать «Фортуну», они бы почувствовали точно то же, что я.
* * *Поступаю в Монпленбеж. – в Картотеку.
26-го апреля 1919 г.
Только что вернулась, и вот, великая клятва: не буду служить. Никогда. Хоть бы умерла.
Было так. Смоленский бульвар, дом в саду. Вхожу. Комната как гроб. Стены из карточек: ни просвета. Воздух бумажный (не книжный, благородный, а – праховый. Так, разница между библиотекой и картотекой: там храмом дышишь, здесь – хламом!). Устрашающе-нарядные барышни (сотрудницы). В бантах и в «ботах». Разглядят – запрезирают. Сижу против решетчатого окна, в руках русский алфавит. Карточки надо разобрать по буквам (все на А, все на Б), потом по вторым буквам, то есть: Абрикосов, Авдеев, потом по третьим. Так с 9-ти утра до 5 ½ вечера. Обед дорогой, есть не придется. Раньше давали то-то и то-то, теперь ничего не дают. Пасхальный паек пропущен. Заведующая – коротконогая сорокалетняя каракатица, в корсете, в очках, страшная. Чую бывшую инспектрису и нынешнюю тюремщицу. С язвительным простосердечием изумляется моей медлительности: «У нас норма – двести карточек в день. Вы, очевидно, с этим делом не знакомы»…
Плачу. Каменное лицо и слезы как булыжники. Это скорей похоже на тающего оловянного идола, чем на плачущую женщину. Никто не видит, потому что никто не поднимает лба: конкурс на быстроту:
– У меня столько-то карточек!
– У меня столько-то!
И вдруг, сама не понимая, встаю, собираю пожитки, подхожу к заведующей:
– Я сегодня не записалась на обед, можно сходить домой?
Зоркий очкастый взгляд:
– Вы далеко живете?
– Рядом.
– Но чтобы через полчаса были здесь.
У нас это не полагается.
– О, конечно.
Выхожу – все еще статуей. На Смоленском рынке слезы – градом. Какая-то баба, испуганно:
– Ай обокрали тебя, а, барышня! И вдруг – смех! Ликованье! Солнце во все лицо! Конечно. Никуда. Никогда.