«Милая моя, родная Россия!»: Федор Шаляпин и русская провинция - Коровин Константин Алексеевич
— Что такое, — ответил я, — «возьмет Теляковский»… Теляковский ничего не может ни взять, ни отдать. На это есть государственный контроль, который возьмет, конечно.
— Ну, я так и знал, в этой стране жить нельзя.
И Шаляпин ушел.
Дирижировал Коутс. Шаляпин пел Грозного, Галицкого, Бориса. Всё — в совершенстве.
Театр, как говорят, ломился от публики. И в каждом облике Шаляпин представал по-новому. И всякое новое воплощение его было столь убедительно, что вы не могли представить себе другой образ. Это были именно те люди, те характеры, какими показывал их Шаляпин.
На репетициях Шаляпин бывал всегда гневен. Часто делал замечания дирижеру. Отношение Шаляпина к искусству было серьезно и строго. Если что-нибудь не выходило, он приходил в бешенство и настаивал на точном исполнении его замыслов.
При появлении Шаляпина на сцене во время репетиции наступала полная тишина, и все во все глаза смотрели на Шаляпина. Чиновники в вицмундирах при виде Шаляпина уходили со сцены.
Шаляпин был ко всем и ко всему придирчив.
Однажды, на генеральной репетиции «Хованщины» Мусоргского, которую он режиссировал, Шаляпин, выйдя в сцене «Стрелецкое гнездо», сказал:
— Где Коровин?
Театр был полон посторонних — родственников и знакомых артистов. Я вышел из средних рядов партера и подошел к оркестру. Обратившись ко мне, Шаляпин сказал:
— Константин Алексеевич. Я понимаю, что вы не читали историю Петра, но вы должны были прочесть хотя бы либретто. Что же вы сделали день, когда на сцене должна быть ночь? Тут же говорится: «Спит стрелецкое гнездо».
— Федор Иванович, — ответил я, — конечно, я не могу похвастаться столь глубоким знанием истории Петра, как вы, но все же должен вам сказать, что это день, и не иначе. Хотя и «спит стрелецкое гнездо». И это ясно должен знать тот, кто знает «Хованщину».
В это время из-за кулис выбежал режиссер Мельников. В руках у него был клавир. Он показал его Шаляпину и сказал:
— Здесь написано: «Полдень».
Шаляпин никогда не мог забыть мне этого.
На сцене стоял камень, вечный камень. Он был сделан вроде как изголовье. Этот камень ставили во всех операх. На нем сидели, пели дуэты, на камне лежала Тамара, в «Русалке» — Наташа, и в «Борисе Годунове» ставили камень.
Как-то раз Шаляпин пришел ко мне и, смеясь, сказал:
— Слушай, да ведь это черт знает что — режиссеры наши все ставят этот камень на сцену. Давай после спектакля этот камень вытащим вон. Ты позовешь ломового, мы его увезем на Москва-реку и бросим с моста.
Но камень утащить Шаляпину режиссеры не дали.
— Не один, — говорили, — Федор Иванович, вы поете, камень необходим для других…
Трезвинский даже сказал ему:
— Вы, декаденты!..
Шаляпин любил ссориться, издеваться над людьми, завидовал богатству — страсти стихийно владели его послушной душой. Он часто мне говорил, что в молодости своей никогда не испытал доброго к себе внимания, — его всегда ругали, понукали.
— Трудно давался мне пятачок. Волга, бродяжные ночлеги, трактирщики, крючники, работа у пароходных пристаней, голодная жизнь… Я получаю теперь очень много денег, но, когда у меня хотят взять рубль или двугривенный, — мне жалко. Это какие-то мои деньги. Я ведь в них, в грошах, прожил свою юность. Помню, как одна антрепренерша в Баку не хотела мне заплатить — я был еще на выходах, — и я поругался с ней. Она кричала: «В шею! Гоните эту сволочь! Чтоб духу его здесь не было!» На меня бросились ее служащие, прихвостни. Вышла драка. Меня здорово помяли. И я ушел пешком в Тифлис. А через десять лет мне сказали, что какая-то пожилая женщина хочет меня видеть: «Скажите ему, что он у меня пел в Баку и что я хочу его повидать». Я вспомнил ее и крикнул: «Гоните в шею эту сволочь!» И ее выгнали из передней.
— Ты мог бы поступить и по-другому, — сказал я.
— Брось, я не люблю прощать. Пускай и она знает. Так лучше. А то бы считала меня дураком. Ты не знаешь, что такое антрепренер. А ты думаешь, даже Мамонтов или Дягилев, если бы я дался, не стали бы меня эксплуатировать? Брось, я, брат, знаю. Понял…
Сколько ни вспоминаю Федора Шаляпина в его прежней жизни, когда он часто гащивал у меня в деревне и в Крыму, в Гурзуфе, не проходило дня, чтобы не было какой-либо вспышки. В особенности когда вопрос касался искусства и… денег.
Когда кто-нибудь упомянет о каком-нибудь артисте, Шаляпин сначала молча слушает, а потом его вдруг прорвет:
— Вот вы говорите «хороший голос», но он же идиот, он же не понимает, что он поет. И даже объяснить не может, кого изображает.
И начинается… Из-за денег та же история. С шоферами, с извозчиками, в ресторане… Ему всегда казалось, что с него берут лишнее.
В магазине Шанкс на Кузнецком мосту он увидал как-то в окне палку. Палка понравилась. Шаляпин зашел в магазин. Приказчик, узнав его, с поклоном подал ему палку. Шаляпин долго ее примерял, осматривал, ходил по магазину.
— А ручка эта металлическая?
— Серебряная.
— Что же стоит эта палка?
— Пятьдесят рублей. Что же для вас-то, Федор Иванович, пятьдесят рублей, — имел неосторожность сказать приказчик.
— То есть что это значит — для вас? Что я, на улице, что ли, деньги нахожу?..
И пошло… Собрались приказчики, пришел заведующий.
— Как он смеет мне говорить «для вас»…
И Шаляпин в гневе ушел из магазина, не купив палку…
В ресторане, потребовав счет, Шаляпин тщательно его проверял, потом подписывал и говорил:
— Пришлите домой.
Помню, мы с Серовым однажды сыграли с ним шутку.
Шаляпин пригласил меня и Серова завтракать в «Эрмитаж». Я упросил директора, Егора Ивановича Мочалова, поставить в счет холодного поросенка, которого не подавали. Егор Иванович подал счет Шаляпину. Тот внимательно просмотрел его и сказал:
— Поросенка же не было.
— Как не было? — сказал я. — Ты же ел!
— Антон, — обратился Шаляпин к Серову, — ты же видел, поросенка не было.
— Как не было? — изумился Серов. — Ты же ел!
Шаляпин посмотрел на меня, потом на Серова и, задохнувшись, сказал:
— В чем же дело? Никакого поросенка я не ел.
Егор Иванович стоял молча, понурив голову.
— Я не понимаю… Ведь это же мошенничество.
Шаляпин, как всегда в минуты сильного волнения, водил рукой по скатерти, как бы сметая сор, которого не было.
— Отличный поросенок, — сказал я, — ты съел скоро, не заметил в разговоре.
Шаляпин тяжело дышал, ни на кого не смотря.
Тут Егор Иванович не выдержал:
— Это они шутить изволят. Велели в счет поросенка поставить…
Шаляпин готов был вспылить, но посмотрел на Серова, рассмеялся.
Приятели знали эту слабую струнку Шаляпина.
Раз он позвал после концерта приятелей — композитора Юрия Сахновского, [Корешенко] и Курова, который писал музыкальные рецензии в газетах, — поужинать в «Метрополь» в Москве.
Шаляпин сам заказал ужин. Подали холодное мясо и водку. Тут Сахновский сказал:
— Я мяса не ем, а закуски нет.
Позвал полового и приказал:
— Расстегаи с осетриной и икры.
Шаляпин помрачнел. Когда расстегаи были съедены, Сахновский сказал:
— Федор, Корещенко скажет тебе слово. Мне самому неудобно — ты пел мой романс.
Корещенко поднял рюмку.
— Что ты, с ума сошел! — воскликнул Сахновский. — Надо шампанского!
Шаляпин поморщился и велел подать бутылку шампанского. Вино разлили по бокалам, но всем не хватило.
Когда Корещенко начал свою речь, Сахновский знаком подозвал полового и что-то шепнул ему. Через несколько мгновений половой принес на подносе шесть бутылок шампанского и стал методически откупоривать. Шаляпин перестал слушать Корещенко и с беспокойством поглядел на бутылки.
— В чем дело?
— Не беспокойся, Федя, куда ты все торопишься? Не допил я… Не беспокойся. Хорошо посидится — еще выпьем.