Татьяна Бобровникова - Цицерон
В черной жизни Цицерона забрезжил слабый свет, который постепенно становился все ярче. Несколько лет тому назад он сказал, что представляет себе блаженство в раю как жизнь ученого, познающего мир. И вот теперь он сам погрузился в эту жизнь. У ученого, пишет он, «ум живет в постоянной деятельности, в постоянной пытливости, с тем наслаждением искания, которое для ума — сладчайшее из яств… Какие царства, какие богатства предпочтешь ты сладости… изысканий?». Что может сравниться с радостью познания движения звезд, устройства вселенной, смысла бытия? (Tusc., V, 67–69). Ведь «жить значит мыслить» (Tusc., V, 111). Итак, не в славе, не в обществе друзей, а только в творчестве Цицерон нашел утешение.
О чем бы ни писал Цицерон — о дружбе, о славе, о добродетели, о Республике — он непрерывно возвращается теперь мыслью к одному — к смерти. Смерть — не зло, вновь и вновь повторяет Цицерон, она великое утешение. Мы страшимся смерти, а от скольких мук она нас спасает! Если бы Помпей умер сразу же после своих побед, не узнал бы он ни поражения, ни ужаса, ни позора. А если бы сам Цицерон умер раньше, его можно было бы назвать счастливцем. Надо только помнить, что с теми, кто ушел от нас, не случилось никакого горя. Случилось оно только с нами, ибо мы их потеряли. Но лишь себялюбцу свойственно тужить о себе. Мысль, что им хорошо, должна облегчить наши муки. Сам же он мечтает, что душа его, сбросив земные оковы, как птица, поднимется к небу. Она забудет там все земные страдания. И там глаза души широко откроются, и будет она постигать все тайны мироздания, и грязная оболочка праха не будет ей помехой. Есть люди, которые не верят в бессмертие души и думают, что она гибнет вместе с телом. Цицерон с ними не согласен. Но, если бы даже они были правы, смерть все равно благо. «Если душа разрушается и погибнет всецело, то что может быть лучше, чем уснуть в середине жизненных трудов и смежить глаза для сна, который вечен… Я, если так случится, что Бог предвозвестит мне кончину, приму это с радостью и благодарностью, почту за освобождение из оков и из-под стражи… Мы должны почитать смерть открытым для нас прибежищем и пристанищем. О, если бы мы могли поспешить к ней сразу и на всех парусах!» (Тиsс., I, 117–119).
Августин Блаженный рассказывает, какое впечатление произвели на него произведения Цицерона тех лет. «В неокрепшем еще возрасте изучал я памятники красноречия, в котором желал прославиться, поставив себе цель пустую и достойную осуждения, но привлекательную с точки зрения человеческой суеты. И вот я, следуя обычному порядку учения, дошел до одной книги Цицерона, — того Цицерона, славе которого удивляются все, даже те, кто не в состоянии уразуметь его дух. Книга эта содержит приглашение заниматься философией и озаглавлена «Гортензий»[117]. Она совершенно изменила мои наклонности, она дала моим молитвам направление к тебе, Господи. Она указала новую цель моим стремлениям и желаниям. Тотчас же мне опостылели все суетные надежды; невыразимая жажда вечной мудрости охватила мое сердце; я поднялся, чтобы возвратиться к Тебе. Не пособие к изощрению красноречием видел я в этой книге: ее автор пленил меня не внешней формой, а содержанием своей речи. О, как я пылал, Боже мой, как я пылал жаждою оставить все земное и подняться к Тебе» (Conf., III, 4). А много веков спустя Мартин Лютер признавался, что доказательства бытия Божия, приводимые Цицероном, глубоко поразили его{62}.
Я не буду рассматривать здесь все сочинения Цицерона того времени. Но мне хочется остановиться на одном, самом таинственном и непонятном. Я имею в виду знаменитый трактат «О природе богов». Мало существует произведений, которые вызывали столько споров и недоумений.
В предисловии Цицерон пишет, что вопрос о богах — самый темный и неясный в философии, и мудрейшие люди не могут прийти к согласию. Большинство философов признают их существование. Да и мы сами приходим к той же мысли благодаря некому врожденному чувству. Вопрос в другом — создали ли боги мир, управляют ли им и заботятся ли о людях. «Есть и были философы, которые полагают, что боги вообще не пекутся о делах человеческих. Если их мнение верно, то какое же может быть благочестие, какое бого-почитание, какое служение богам?» В самом деле. Зачем молиться и взывать к небожителям, если они нас не замечают? Другие философы считают, что боги создали мир и управляют им. Особенно много доказательств тому приводят стоики. Они утверждают, что все, что есть на земле, создано на потребу людям. Когда наслушаешься их, начинает казаться, что «сами бессмертные боги созданы для пользы людей» (De nat. deor., I, 1–4).
И вот, желая всесторонне обсудить этот вопрос, Цицерон оживляет картину далекого прошлого. Он вспоминает друга, которым так восхищался в годы юности, Котгу. Судьба этого человека немного напоминала судьбу самого Цицерона. В юности он страстно увлекался красноречием и мечтал о славе оратора, затем пережил гражданскую войну и террор, был несправедливо изгнан, поехал в Грецию, прошел там курс наук, заинтересовался философией и, как и Цицерон, стал поклонником Новой Академии. Когда же он вернулся, то до самой смерти слыл лучшим оратором Рима. В нашем же диалоге он выведен до того схожим с Цицероном, что многие считали его литературным двойником автора. И вот однажды, говорит Цицерон, в дни праздника у Котгы собрались гости. Пришел сам Цицерон, пришли два приятеля хозяина, Веллей и Бальб. Оба они были людьми весьма учеными и даже философами: Веллей был убежденным последователем Эпикура, Бальб — пылкий стоик. И вот между этими людьми возник интересный спор о богах. Цицерон сидел тут же, слушал, но хранил упорное молчание. «Могут спросить, каково же мое собственное мнение по каждому из затрагиваемых вопросов; но это ненужное любопытство», — говорит он (I, 10).
Первым выступил эпикуреец Веллей. Он «начал чрезвычайно уверенно, как это обыкновенно делают эпикурейцы», которые говорят о богах и вселенной со знанием дела и без тени сомнения, так что кажется, что они «только что спустились с совета богов или межзвездного пространства Эпикура»[118]. Сначала он презрительно высмеивает дикую идею о том, что Бог — творец мира. «Какие устройства, какие железные орудия, какие подъемные сооружения, какие машины использовались на этой постройке? Какие трудились рабочие? Каким образом воздух, огонь, вода, земля повиновались воле архитектора?» И почему вдруг у Бога появилась мысль создать мир? Ведь он существовал бесконечные века до того, как ему вздумалось взяться за работу. Говорят, это он разукрасил мир звездами и огнями, но почему же тогда столько тысячелетий он сидел во тьме? Нет, все эти рассуждения следует признать даже не глупостями, а бредом душевнобольных. Так безумствовали те, кого называют философами, пока не явился божественный Эпикур и не внес в науку яркий свет разума.