Павел Басинский - Лев Толстой: Бегство из рая
– С кем она осталась?
– С Андреем и Мишей.
– И Мишей?
– Да. Они все очень солидарны в том, чтобы не пускать ее к тебе, пока ты этого не пожелаешь.
– И Андрей?
– Да, и Андрей. Они очень милы, младшие мальчики, очень замучились, бедняжки, стараются всячески успокоить мать.
– Ну, расскажи, что она делает? Чем занимается?
– Папенька, может быть, тебе лучше не говорить: ты взволнуешься.
Тогда он очень энергично меня перебил, но всё-таки слезящимся, прерывающимся голосом сказал:
– Говори, говори, что же для меня может быть важнее этого? – И стал дальше расспрашивать, кто с ней, хорош ли доктор. Я сказала, что нет и что мы с ним расстались, а очень хорошая фельдшерица, которая служила три с половиной года у С.С. Корсакова и, значит, к таким больным привыкла.
– А полюбила она ее?
– Да.
– Ну дальше. Ест она?
– Да, ест и теперь старается поддержать себя, потому что живет надеждой свидеться с тобой.
– Получила она мое письмо?
– Да.
– И как же она отнеслась к нему?»
Этими вопросами он мучил детей, терзал и самого себя. Но так и не сказал главного, чего от него ждали – одни со страхом, другие с надеждой. Он не сказал, что хотел бы видеть перед смертью свою жену.
Сказать это означало бы предать Черткова. Разговор с женой, если бы он был до конца откровенным, не мог не коснуться вопроса о завещании. И дело уже было не в деньгах. Дело было в той «тайне», в которой он участвовал за спиной жены. Это не могло бы остаться недоговоренным на смертном одре. Невозможно было – уже не для нее, а для него – не поднять этот вопрос при последнем прощании с женщиной, с которой прожил почти полвека. Но это было до такой степени мучительно стыдно, что все старались отводить от этого глаза, молчать или делать вид.
Подобное, но только наоборот, происходило в 1891 году, когда он, отводя глаза в сторону, делил имущество между женой и детьми, «как если бы он умер». И тогда было мучительно стыдно, потому что все понимали, что отец не умер, а жив. А теперь все делали вид, что он не умирает, а будет жить, и вопрос о разговоре с женой можно оставить на потом, как встречу со старцами в Оптиной. Как и тогда, он надеялся, что юридический вопрос в моральном плане разрешится сам собою между любимыми и любящими его людьми. Как и раньше, он не хотел признавать, что этот мир лежит не в добре, а во зле, и что природа человеческая греховна по своей сути.
Не просто греховна, но ужасающе больна. Два душевно больных и бесконечно зависимых от Толстого человека не могли поделить его между собой и ненавидели один другого, а он хотел, чтобы они любили друг друга, как он любил их. «Как вы не понимаете. Отчего вы не хотите понять… Это так просто… Почему вы не хотите это сделать», – бормотал он в бреду за два дня до смерти. «И он, видимо, мучился и раздражался оттого, что не может объяснить, что надо понять и сделать, – вспоминал Сергей Львович. – Мы так и не поняли, что он хотел сказать».
6-го утром он привстал на кровати и отчетливо произнес: «Только советую вам помнить одно: есть пропасть людей на свете, кроме Льва Толстого, – а вы смо́трите на одного Льва». Что значили эти странные слова?
Может – просто: оставьте меня в покое?
Согласно запискам Маковицкого, он часто произносил: «Не будите меня», «Не мешайте мне», «Не пихайте в меня» (лекарства).
Между тем у постели умиравшего собралось шесть докторов.
Увидев их, Л.Н. сказал: «Кто эти милые люди?»
Когда доктор Никитин предложил поставить ему клизму, Толстой отказался. «Бог всё устроит», – сказал он. Когда его спрашивали, чего ему хочется, он отвечал: «Мне хочется, чтобы мне никто не надоедал».
«Он как ребенок маленький совсем», – сказала Саша, когда закончила умывать отца.
«Никогда не видал такого больного!» – удивленно признался прибывший из Москвы врач П.С. Усов. Когда во время осмотра он приподнимал Л.Н., поддерживая его за спину, Толстой вдруг обнял его и поцеловал.
Никто из собравшихся возле умиравшего Толстого и затем вспоминавших об этих днях (некоторые вели дневники) не заметил частого присутствия в комнате одного маленького человечка, девушки Марфушки, которая ежедневно мыла в комнате полы.
Толстой заметил. Интересовался ее судьбой.
«Л.Н. спросил, замужем ли она или нет, – писал Озолин. – Узнав, что нет, он сказал: „Это хорошо“».
Самой же Марфушке умирающий однажды деликатно посоветовал: «Ты тихонечко, а то столик уронишь…»
Перед смертью ему примерещились две женщины.
Одной он испугался, увидав ее лицо, и просил занавесить окно. Возможно, это был призрак жены (может быть, и не призрак). Ко второй он явно стремился, когда открыл глаза и, глядя вверх, громко воскликнул: «Маша! Маша!» «У меня дрожь пробежала по спине, – писал С.Л. Толстой. – Я понял, что он вспомнил смерть моей сестры Маши, которая была ему особенно близка (Маша умерла тоже от воспаления легких в ноябре 1906 года)».
В жизни Толстого было три Марии, которых он особенно любил: дочь, сестра и мать…
Мать Мария Николаевна Толстая скончалась, когда Левочке не было и двух лет. Он не знал ее лица, а портретов ее, кроме искусно вырезанного силуэта, не сохранилось. Ближе к концу жизни Толстой стал, с одной стороны, наделять образ матери внеземными чертами, а с другой – тянулся к ней именно как младенец. В марте 1906 года он написал на клочке бумаги: «Целый день тупое, тоскливое состояние. К вечеру состояние это перешло в умиление, желание ласки – любви. Хотелось, как детьми, прильнуть к любящему, жалеющему существу и умиленно плакать и быть утешаемым. Но кто такое существо, к которому бы я мог прильнуть так? Перебираю всех любимых мною людей – ни один не годится. К кому же прильнуть? Сделаться маленьким и к матери, как я представляю ее себе.
Да, да, маменька, которую я никогда не называл еще, не умея говорить. Да, она, высшее мое представление о чистой любви, но не холодной, Божеской, а земной, теплой, материнской. К этой тянулась моя лучшая, уставшая душа. Ты, маменька, ты приласкай меня».
Однажды обе женщины пришли к Толстому вместе. Александра Львовна вспоминала: «Днем проветривали спальню и вынесли отца в другую комнату. Когда его снова внесли, он пристально посмотрел на стеклянную дверь против его кровати и спросил у дежурившей Варвары Михайловны:
– Куда ведет эта стеклянная дверь?
– В коридор.
– А что за коридором?
– Сенцы и крыльцо.
В это время я вошла в комнату.
– А что эта дверь, заперта? – спросил отец, обращаясь ко мне.
Я сказала, что заперта.
– Странно, я ясно видел, что из этой двери на меня смотрели два женских лица.
Мы сказали, что этого не может быть, потому что из коридора в сенцы дверь также заперта.