Сергей Шаргунов - Катаев. "Погоня за вечной весной"
Уже 25 января в эфире «Голоса Америки» издатель Карл Проффер (основатель «Ardis Publishing») заявил, что «Метрополь» скоро выйдет на английском и французском. «КГБ справедливо утверждал, что вся игра заранее была построена на обмане», — отмечал Николай Климонтович.
16 мая 1979 года из Союза писателей исключили «организаторов» — Евгения Попова и Виктора Ерофеева (было принято решение не выдавать им членских билетов).
В это время Аксенов, Попов и Ерофеев ехали в Крым. Последний вспоминал: «Аксенов ночью, уже за Харьковом, в своей зеленой «Волге» сказал мне, что он печатает роман «Ожог» на Западе. О как! Я встрепенулся. По тайной договоренности с КГБ Аксенов (с ним доверительно поговорил то ли полковник, то ли генерал) не должен был печатать за границей этот весьма скверный (но тогда ценилась антирежимность) и непонятно как попавший в КГБ роман (автор дал его почитать только близким друзьям, я тоже попал в happy few). Иначе с ним обещали расправиться и выгнать из страны. Я попросил объяснений. Но, несмотря на то, что за месяцы «Метрополя» я несколько вырос диссидентским званием в узком мире свободной русской литературы, Аксенов отделался неопределенным мычанием».
«Все лето и осень шли переговоры с Юрием Верченко и Сергеем Михалковым (оргсекретарем правления СП СССР и председателем СП РСФСР) о том, что нас восстановят во избежание дальнейшей эскалации скандала», — говорит Евгений Попов. 21 декабря 1979 года их вызвали на Секретариат Союза писателей РСФСР. «Будущий светоч демократии Даниил Гранин объявил, что в Союзе писателей нам делать нечего. «Ребята, я сделал все, что мог, но против меня сорок человек», — тихо сказал мудрый хитрый Михалков, который наперед знал, что я запомню эти слова и когда-нибудь кому-нибудь о них сообщу. Например, вам. Бондарев все заседание промолчал, лишь жестами, как глухонемой, выражая свое возмущение. Очевидно, не хотел светиться в стенограмме… «Прекрасный подарок Союза писателей к столетию Сталина» — под таким заголовком на следующий день вышло наше совместное с Ерофеевым интервью в газете «Нью-Йорк таймс»».
Сразу же в знак протеста из Союза писателей вышли Аксенов, Инна Лиснянская и Семен Липкин.
22 июля 1980 года Аксенов, его жена Майя, ее дочь Алена и внук Иван улетели в Париж, откуда через пару месяцев перебрались в Штаты.
20 ноября 1980 года Аксенов был лишен советского гражданства.
После выхода из Союза писателей Лиснянская и Липкин поселились в Переделкине у вдовы литературоведа Николая Степанова. «Неожиданно для себя оказались диссидентами, — вспоминал Семен Израилевич. — Часто встречались с прогуливающимся Катаевым, обменивались незначащими словами, но дружелюбно, что я отметил в это трудное для нас время, когда обыватели переделкинских дач и Дома творчества из числа прогрессивных старались с нами не здороваться.
Однажды он подошел ко мне, похожий в своей красной рубашке на Савву Леонида Андреева, и сказал:
— Я прочел вашу «Волю». Вы новатор в традиции. Большой поэт.
И тут же на улице Гоголя, гуляя со мной, стал читать наизусть запомнившиеся ему строки, восхищался и лирикой, и поэмами. Замечу: о книге, изданной в Америке издательством «Ардис», составленной изгнанником Иосифом Бродским, он говорил таким тоном, как будто книга вышла в обычном московском издательстве, вещи весьма не советского содержания оценивал только с художественной стороны, как бы не замечая их политической направленности…
Я понимаю, что некрасиво писать о том, как тебя хвалят, но потому так отважно, не боясь насмешек, сообщаю мнение Катаева о книге, изданной нелегально за рубежом, что мне хочется понять и изобразить сложный, как теперь принято выражаться в таких случаях, характер моего знаменитого собеседника».
«Уже написан Вертер»
Лето 1980-го. «Новый мир» номер семь. «Уже написан Вертер».
Изначально повесть называлась «Гараж» и была написана в январе — августе 1979 года. Но весной 1980-го на экраны вышла одноименная комедия Рязанова, и Катаев в корректуре изменил заголовок. Сократил с восьми листов до трех.
Одна из версий, почему он это написал: после отторжения «прогрессивной» интеллигенцией его «Алмазного венца» («клюют, щиплют») в отместку решил «сделать погорячее».
Но главное, он писал своего «Вертера» снова и снова (и в «Отце» сквозь 1920-е, и в киноповести «Поэт» 1957-го, и в «Траве забвенья»), рассыпая то крупные осколки, то стеклянную пыль витража разбитой жизни…
Катаева часто упрекали в «бестемье», вернее, в способности притягивать любой сюжет к самодостаточной изобразительности. Но тут была смертельно важная для него тема.
Расстрельная пуля снова и снова вылетала и не могла долететь.
Всё в прошлом. Одесса под большевиками. Богатая семья, дававшая воскресные обеды, рухнула, отец бежал в Константинополь, мать «распродает барахло», а их сын юный художник Дима, нелепо и случайно замешанный в белогвардейском заговоре, арестован. Конвоиры ведут его по улицам. «Одна старушка с мучительно знакомым лицом доброй няньки выглянула из-за угла и перекрестилась. Ах, да. Это была Димина нянька, умершая еще до революции. Она провожала его печальным взглядом». Он ждет расстрела в подвале ЧК. Сдала жена, подосланная и обольстившая гражданка-сексот Лазарева, вместо имени Надя хотевшая назваться Гильотиной, но остановившаяся на Инге, ученица совпартшколы «с маленьким белым шрамом на губе». Мать обреченного Лариса Германовна в надежде на чудо припадает к бывшему эсеру-бомбисту Серафиму Лосю, который когда-то читал у них на даче «что-то свое, революционно-декадентское». Лось отправляется к следователю ЧК Максу Маркину, с которым они бежали с каторги:
«— Вспомни напильник. Может быть, ты посмеешь отрицать, что напильник достал я?
— Напильник достал ты, — смущенно пробормотал Маркин.
— Так подари мне жизнь этого мальчика».
В час ночных расстрелов Маркин уводит приговоренного юношу и выталкивает, отперев маленькую железную дверь в стене:
— Уходи и больше не попадайся.
Лариса Германовна видит на афишной тумбе газету со списком расстрелянных, обнаруживает там имя сына и, вернувшись домой, принимает смертельную дозу веронала. Инга, встретив Диму в «общественной столовой», яростно вскрикивает:
«— Значит, контра пролезла даже в наши органы! Ну, мы еще посмотрим.
Ему показалось, что все это уже когда-то было… Неподвижно развевающийся плащ удаляющегося Иуды».
Она врывается к прибывшему в город «особоуполномоченному по чистке органов» Науму Бесстрашному, и теперь в ярости он: «Как! Выпустить на свободу контрреволюционера, приговоренного к высшей мере?»
Бесстрашный, быть может, ключевая фигура повести. Он только что вернулся из революционной Монголии, где всем подряд по его приказу отрезали традиционные косы. «Он стоял в позе властителя, отставив ногу и заложив руку за борт кожаной куртки. На его курчавой голове был буденновский шлем с суконной звездой… Улыбаясь щербатым ртом, он не то чтобы просто говорил, а как бы даже вещал, обращаясь к потомкам с шепелявым восклицанием:
— Отрезанные косы — это урожай реформы.
Ему очень нравилось выдуманное им высокопарное выражение «урожай реформы»… Время от времени он повторял его вслух, каждый раз меняя интонации и не без труда проталкивая слова сквозь толстые губы порочного переростка, до сих пор еще не сумевшего преодолеть шепелявость. Полон рот каши… А может быть, ему удастся произнести их перед самим Львом Давыдовичем, которому они непременно понравятся, так как были вполне в его духе… Его богом был Троцкий, провозгласивший перманентную революцию. Перманентная, вечная, постоянная, неутихающая революция. Во что бы то ни стало, хотя бы для этого пришлось залить весь мир кровью… У него, так же как и у Маркина, был неотчетлив выговор и курчавая голова, но лицо было еще юным, губастым, с несколькими прыщами».
Первым делом он приказывает арестовать саму Ингу, жену «скрывшегося юнкера».
И вот уже расстреливают раздевшихся донага и ее, и Маркина, и Серафима Лося… А спустя годы на Лубянке расстреливают самого Наума Бесстрашного, целующего сапоги чекистам…
Дома Дима находит мать бездыханной и записку «Будьте вы все прокляты». Он бежит к «военному врачу, который служил в добровольческой армии, застрял в городе и теперь отсиживался на даче в погребе, ожидая каждую ночь ареста». Верный клятве Гиппократа тот, преодолевая страх, следует за знакомым, которого полагал расстрелянным, но может лишь констатировать смерть. «Дима стоял на коленях возле тахты, целовал мраморно-твердые, холодные материнские руки и плакал, а доктор — в военном кителе со срезанными погонами, в фуражке с синим пятном от кокарды, с докторским саквояжем в руке — гладил его по еще колючей голове и говорил, что ему надо как можно скорее скрыться или лучше всего бежать вместе с ним…»