Ариадна Тыркова-Вильямс - Жизнь Пушкина. Том 1. 1799-1824
В этом резком письме сквозь открытое негодование против Воронцова сквозит раздражение и против Тургенева, разделявшего петербургское недовольство на неуживчивость Пушкина. Когда Пушкин это писал, он еще не знал, что по канцелярским тайникам уже ползет, подкрадывается к нему бумага, которая еще на два года обречет его на ссылку в северной глуши. И навсегда оторвет его от женщины, которая принесла ему неизведанное раньше счастье.
Как раз в середине июля графиня Элиза вернулась. Подходили последние дни их свиданий.
«У меня для развлеченья есть романы, итальянские спектакли и Пушкин, который скучает гораздо больше, чем я: три женщины, в которых он влюблен, уехали, – писала княгиня Вера. – Что ты об этом скажешь? Это в твоем духе. К счастью, одна из них на днях приезжает» (15 июля).
«Представь себе, до сих пор у меня не было никакого повода кокетничать, даже на словах. Единственный мужчина, которого я вижу, это Пушкин, а он влюблен в другую. Это для меня очень удобно, и мы с ним большие друзья. Этому помогает его положение. Он, действительно, очень несчастен. Мы ничего не знаем, как идет его дело в Петербурге» (18 июля).
«Пушкин пристает, чтобы я доставила ему удовольствие, давала читать твои письма и, несмотря на твои сальности, я даю, с обязательством читать про себя. Но он начинает хохотать, а вместе с ним и я хохочу до слез. Ты найдешь, что это бесстыдство…»
«Почему ты так туманно пишешь о деле Пушкина? Воронцова нет, и мы ничего не знаем. Как могло дело получить плохой оборот? Он виноват только в ребяческих выходках, да еще в том, что рассердился, и это понятно, что его отправили отыскивать саранчу, чему он, впрочем, покорился. А когда вернулся, стал проситься в отставку, потому что самолюбие его было оскорблено. Вот и все. Когда государи будут знать что делается и когда перестанут представлять им все в превратном виде?»
Письмо помечено 19 июля. Но возможно, что Вяземская кончала его позже, так как иногда она писала одно письмо несколько дней. По ее письмам трудно точно установить день приезда графини Воронцовой. Вероятно, она приехала 21 или 22 июля. «Гр. Воронцова и Ольга Нарышкина вернулись два дня тому назад. Мы постоянно вместе и гораздо более сдружились» (25 июля).
«С тех пор, как Ольга Нарышкина и графиня Воронцова здесь, мы неразлучны. Опять пошли праздники. Они ко мне очень внимательны… Мы все еще не знаем, что ждет Пушкина. Даже графиня, хотя она, как и ты, знает, что он должен покинуть Одессу. Ее муж просто сказал, что Пушкину нечего делать в Одессе, но мы не знаем, чем это кончится».
Это было 27 июля, за три дня до высылки Пушкина, которая так огорчила и потрясла Вяземскую, что она писала:
«Я была в ужасном состоянии из-за высылки Пушкина. Меня одолели черные мысли» (4 августа).
Когда Вяземский узнал подробности нового гоненья на Пушкина, он с негодованием писал А. И. Тургеневу: «Последнее письмо жены моей наполнено сетованиями о жребии несчастного Пушкина. От нее он отправился в свою ссылку; она оплакивает его, как брата. Они до сей поры не знают причины его несчастья. Как можно такими крутыми мерами поддразнивать и вызывать отчаяние человека! Кто творец этого бесчеловечного убийства? Или не убийство заточить пылкого, кипучего юношу в деревне русской? Правительство, верно, было обольщено ложными сплетнями!.. За необдуманное слово, за неосторожный стих предают человека на жертву. Это напоминает басню «Море зверей». Только там глупость, в виде быка, платит за чужие грехи, а здесь – ум и дарование. Да и постигают ли те, которые вовлекли власть в эту меру, что есть ссылка в деревню на Руси? Должно точно быть богатырем духовным, чтобы устоять против этой пытки. Страшусь за Пушкина… Не предвижу для него исхода из этой бездны. Неужели не могли вы отвлечь этот удар? Да зачем не позволить ему ехать в чужие края? Издание его сочинений окупит будущее его на несколько лет. Скажите, ради Бога, как дубине Петра Великого, которая не сошла с ним в гроб, бояться прозы и стихов какого-нибудь молокососа? Никакие вирши (Tout vers qu'ils sont. – A T.-B.) не проточат ее! Она, православная матушка наша, зеленеет и дебелеет себе так, что любо! Хоть приди Орфей возмущенных песней, так никто с места не тронется! Как правительство этого не знает? Как ему не чувствовать своей силы? Все поэты, хоть будь они тризевные, надсадят себе горло, а никому на уши ничего не налают… Я уверен, что если Государю представить это дело в том виде, как я его вижу, то пленение Пушкина тотчас бы разрешилось. «Les Titans n'ont pas chansonné les dieux, quand ils ont voulu les chasser du ciel[78](13 августа 1824 г.).
Тургенев ответил только одной строчкой: «Пришлю или привезу ответ на твою вылазку за П.» (18 августа 1824 г.).
Что мог он сказать в ответ на этот взрыв праведного гнева? Ведь он сам одобрил, отчасти сам выдумал этот план. А главное, сам верил, что Пушкин во всем виноват, а меценат во всем прав.
29 июля Пушкина вызвали в канцелярию наместника, где объявили ему приказ о высылке, с точным указанием, через какие города он должен ехать, и через какие не смеет ехать. Киев был запрещен. В канцелярии у поэта отобрали подписку: «Нижеподписавшийся, сим обязывается по данному от Г. Одесского Градоначальника маршруту, без замедления отправиться из Одессы к месту назначения в губ. город Псков, не останавливаясь нигде по пути по своему произволу; а по прибытии в Псков, явиться лично к Г. Гражданскому Губернатору».
Запрещение заезжать в Киев подчеркивало политическое значение этой высылки, так как Киев был центром для образованных людей на юге. Правительство считало опасным допустить их общение с опальным поэтом. Лишнее доказательство, что если для Воронцова это было делом личной неприязни, то в Петербурге это была кара «за две строчки письма».
30 июля отставной коллежский секретарь Пушкин, получив 389 р. прогонных и 150 р. недоданного ему жалованья, выехал из Одессы[79].
Дорогой, в Чернигове, в гостинице, с ним встретился петербургский студент, поэт А. И. Подолинский.
«Утром, войдя в залу я увидел в соседней буфетной комнате шагавшего вдоль стойки молодого человека, которого по месту прогулки и по костюму принял за полового. Наряд был очень не представительный: желтые нанковые, небрежно надетые шаровары и русская цветная измятая рубаха, подвязанная вытертым черным платком; курчавые, довольно длинные и густые волосы развевались в беспорядке. Вдруг эта личность быстро подходит ко мне с вопросом: «Вы из Царскосельского Лицея?» На мне еще был казенный сюртук, по форме одинаковый с лицейским. Сочтя любопытство полового неуместным и не желая завязывать разговора, я отвечал довольно сухо. «А, так вы были с моим братом», возразил собеседник. Это меня озадачило, и я уже вежливо просил его назвать мне свою фамилию. – «Я – Пушкин; брат мой Лев был в вашем пансионе». – Слава Пушкина светила тогда в полном блеске, вся молодежь благоговела перед этим именем, – и легко себе представить, как я, 17-летний школьник, был обрадован неожиданною встречею и сконфужен моей опрометчивостью. Тем не менее мы разговорились. Он рассказал нам, что едет из Одессы в деревню, но что усмирение его не совсем кончено, и смеясь показал свою подорожную, где по порядку были прописаны все города, на какие именно он должен ехать. Затем он попросил меня передать в Киеве записку ген. Раевскому, тут же написанную».