Говард Фаст - Как я был красным
Вернувшись к Джо Норту, рассказал, как меня встретили. Джон не удивился: таков уж Дэннис, с людьми сходится плохо. Да? А мне-то казалось, что работа партийного руководителя как раз состоит в том, чтобы хорошо сходиться с людьми, а если он не умеет, то какого же черта стал генсеком? Джо признал, что Дэннис - не лучший вариант, куда больше подошел бы Билл Фостер, ветеран левого движения, но он стар и у него больное сердце. К тому же я всего год в партии и, с точки зрения Джо, мог бы попридержать язык.
Впоследствии Джо Норт станет одним из моих ближайших друзей. Он всегда напоминал мне Фрайра Така из легенды о Робин Гуде, это был человек, на редкость доброжелательный, я любил его, он был мне как брат. Но при всем при том он был склонен к ортодоксии. А это настоящее бедствие - что в компартии, что в религии, что в политике и вообще в мышлении.
Через несколько недель после встречи с Дэннисом я снова пришел к Джо и долго рассказывал ему про голод в Бенгалии, заметив, что никто еще не прикасался к этой трагедии. Словом, я хочу написать о ней в "Нью мэссиз". Джо задумался и покачал головой. Нет, этого журнал печатать не будет. Но почему? Это же нечто небывалое. Умерло 6 миллионов человек! Неужели это останется незамеченным? И никто не понесет за это ответственности? И никто не взовет к справедливости? "Война, - ответил Джо. - Война за все в ответе. Японцы тогда вторглись в Бирму. Англичане боялись, что они дойдут до Индии и в их руках окажутся неисчислимые ресурсы субконтинента. Вот они и приняли необходимые меры".
Это меня взорвало. Значит, ничего не оставалось, как заплатить шестью миллионами жизней? Как язык поворачивается говорить такое?! Джо попытался успокоить меня: мы воевали с нацизмом, а нацизм - это гибель надежды, гибель будущего, и за все, что случилось, мы несем равную ответственность. Это не единственная несправедливость. Война вообще порождает несправедливость.
Спор продолжался, но так ничем и не кончился. Джо попросил меня забыть о своей идее, во всяком случае, на время. Потом, возможно, мы к ней вернемся и рассмотрим под другим углом зрения. Более чем через сорок лет я включил этот сюжет в роман "Присяга". Он не привлек ни малейшего внимания. Вот так-то <...>
Жан-Поль Сартр располагал к себе сразу же. Я с первого взгляда влюбился в этого славного коротышку с толстыми очками на носу, который укрепил меня в уверенности, что в компартию я вступил не напрасно. "Сегодня это единственный способ убедить себя в праве на существование и принадлежности к человеческой расе", - я запомнил эти его слова. Мы познакомились, когда я работал в ДВИ. То было время, когда европейские коммунисты могли еще приезжать в США без риска быть выдворенными иммиграционными властями. Сартр приехал в Нью-Йорк с перечнем книг, которые Галлимар хотел опубликовать во французском переводе. Странно, но целый ряд издателей и литературных агентов, в том числе и мои, не откликнулись на это предложение.
Я жутко обозлился и при встрече передал Сартру письменное согласие на перевод "Дороги свободы". Его английский оставлял желать лучшего, и на помощь нам пришел один мой приятель. Когда они появились у нас дома, Бетт была на собрании. Собрания она ненавидела. Невеликий говорун, она раздражалась, когда начинались бесконечные прения, а без них не обходилось ни одно собрание коммунистической ячейки. В тот вечер она вернулась около одиннадцати и, не дав мне рта раскрыть, - мол, на всю жизнь наговорилась, - молча прошла в спальню. Когда на следующий день я сказал, что мы с Сартром засиделись до двух ночи, Бетт едва не расплакалась: как я мог не сказать ей, кто у нас в гостях. По-моему, она до сих пор до конца меня так и не простила.
А мы действительно не могли остановиться. Сартр рассказывал о своем участии во французском Сопротивлении. Говорили мы и о партии, и о Советском Союзе, и том, что ждет нас в будущем. На Америку он смотрел гораздо более пессимистически, нежели я. На его взгляд, на эту страну наползает ночь. Я понимал, что он имеет в виду. Страх, которому предстояло сковать Америку на долгие годы, тогда еще только зарождался, но в воздухе уже витал.
Когда правда о Холокосте стала выходить наружу, Клифтон Фэдиман печатно предложил стереть Германию с лица земли, а немцев либо казнить поголовно, либо рассеять по земному шару, страну же окружить колючей проволокой и написать: "ТУТ ГЕРМАНИЯ, ОНА ПРЕДАНА КАЗНИ ЗА ПРЕСТУПЛЕНИЯ ПРОТИВ ЧЕЛОВЕЧНОСТИ". Сартр спросил, неужели человек, занимающий такое положение, как Фэдиман, действительно мог сказать это? Я ответил, что наш недавний гость - полковник Красной Армии, участвовавший в прорыве ленинградской блокады, в которой погибли его мать и двое братьев, тоже усомнился в правдивости этой истории. Сартр пытался понять Америку и американцев и убедился, что задача это нелегкая. Должен, впрочем, признать, что и мне не легче понять французов.
Заговорили о русских. Сартр заметил, что им свойственна глубокая сострадательность к людям, но и какая-то крестьянская жестокость. С его точки зрения, мы, американцы, плохо понимаем крестьян - что европейских, что русских. Наши фермеры совсем на них не похожи. Не исключено, что эта самая крестьянская жестокость принесет Советскому Союзу множество бед. В то же самое время, подобно мне, он не верил страшным рассказам про Россию, где якобы всех, кто не согласен со Сталиным, лишают элементарных человеческих прав и бросают в тюрьму. Увы, эти рассказы оказались правдой.
Впрочем, о Сталине мы тогда думали мало, меня лично куда больше занимало то, что происходило в Америке, и, когда в "Дейли уоркер" меня попросили съездить за свой счет и написать (без всякого гонорара) о стачках в Чикаго, я с радостью согласился. Там я провел неделю. Впечатление было такое, будто бастует вся страна. Тысячи сталелитейщиков, автомобилестроителей, рабочих других производств - кажется, наружу выплеснулись все чувства, которые приходилось сдерживать в годы войны. Я ночевал в домах у левых, говорил с ними, сидел за одним столом. Оказывается, я уже забыл эту жизнь. Как легко забывается, каково это - быть бедным. Как легко, не будучи бедным, рассуждать о бедности! Я ходил по улицам Чикаго, вдыхал его воздух и, возможно, кое-что за эту неделю научился там понимать.
Вернувшись домой, я очутился перед фактом, что надо зарабатывать на жизнь. Бетт справедливо заметила, что у нас большая квартира, за которую, соответственно, надо много платить, маленькая дочь, а рано или поздно станет известно, что я коммунист и передо мною закроют все двери. Следует отметить, что еще до появления "Последней границы" и "Дороги свободы", которые стали семейным чтением для многих американцев, я написал по меньшей мере 30 новелл, которые долго ожидали своего издателя. После публикации "Гражданина Тома Пейна" на них появился спрос, они были напечатаны, гонорар получен и благополучно проеден. Но скоро должен был выйти мой новый роман - "Американец", он уже широко рекламировался, так что насчет ближайшего будущего я особо не волновался. Даже если обнаружится, что я коммунист, еще ни один издатель не отклонял рукописи на этом основании. Словом, я, как мог, успокаивал Бетт, но чутье у нее было куда острее моего, и всего два года спустя Кларк Клиффорд, специальный помощник президента Трумэна, будучи допрошен членами Комитета по антиамериканской деятельности, вынужден был оправдываться, что, мол, покупая в подарок друзьям около 50 экземпляров "Гражданина Тома Пейна", не знал, что это коммунистическая книга и что он таким образом способствует коммунистической пропаганде. Безумие и позор поджидали нас за ближайшим углом, но как я мог это предугадать?