Владимир Жаботинский - Повесть моих дней
Утром я поехал к Сорину — молодому адвокату, который говорил по-русски, как коренной петербуржец. Его жена, красивая золотоволосая дама была родом из Ковно, а воспитание получила в Париже. Приняли они меня, словно я был их другом с детства: Сорин призвал одного еврея, специалиста по этим делам, и тот разрешил вопрос моего ночлега, устроив меня в заброшенной гостинице, которая платила постоянную дань полиции, чтобы та не проверяла паспортов у сынов Израиля, нашедших прибежище под ее сенью. Чуть ли не с того же дня мы начали готовить первый выпуск нашего ежемесячника. Журнал назывался «Еврейская жизнь» — и только за одно название и за разрешение издавать его Сорин заплатил 7000 рублей. Деньги он получил в качестве беспроцентной ссуды, надеясь вернуть эту сумму по мере поступления взносов от подписчиков. Этот ежемесячник, который впоследствии превратился в еженедельник, несколько раз закрывался правительством, несколько раз менял свое название и переезжал из Петербурга в Москву, оттуда в Берлин и из Берлина в Париж. Теперь это «Рассвет», и Сорин все еще самый деятельный из его редакторов.
Еще один человек, тоже журналист, писал мне из Петербурга до того, как я выехал из Одессы: Алексей Суворин, сын известного издателя «Нового времени», твердыни российского антисемитизма. Алексей Суворин не пошел по стопам своего родителя, основал радикальное обозрение «Русь» и думал сделать его средоточием молодых сил; меня он тоже приглашал сотрудничать, издалека или на месте его издания, как мне будет угодно. Я вошел в его контору и представился: Альталена. Явился по вашему приглашению, сударь. Он назначил мне жалованье, о существовании которого я даже не подозревал: 400 рублей в месяц за две статьи в неделю (половину из них он, правда, не печатал, но жалованье платил с педантичной точностью). Так решились бытовые вопросы на этом этапа моей новой жизни, и я беззаботно отдался сердцем и душой воздвижению сионистского алтаря, над чем я тружусь поныне и, видно, буду трудиться до конца своих дней. На счастье или на погибель свою? На благо сионизму или во вред ему? Я, во всяком случае, не раскаиваюсь.
В конце месяца, за несколько дней до выпуска ежемесячника, я не только дневал, но и ночевал на квартире Сорина, в которой помещалась также наша редакция. Это был первый опыт учреждения официального органа сионистского движения. Во всех еврейских общинах подписывались на журнал, в редакции царило приподнятое настроение, в частности потому, что все ее сотрудники, за исключением главного редактора М. М. Марголина, были моими сверстниками или даже моложе меня. Марголину было 40 лет, и он был известен в российском сионистском движении благодаря своей книге «Основные течения в истории еврейского народа», книге краткой и содержательной, из которой я многому научился и которую полезно было бы перевести и распространять даже теперь. Был он человеком образованным, ответственным секретарем двух больших энциклопедий, русской и еврейской, которые выходили тогда в издательстве Эфрона. Младшего брата его Элиззера, переселившегося еще в детстве в Эрец-Исраэль, я узнал впоследствии в дни мировой войны: это полковник Марголин, командир одного из батальонов еврейского легиона.
Остальные столпы нашего ежемесячника — пятеро студентов: Соломон Гепштейн, Александр Гольдштейн, Арье Бабков (он тоже был моим учителем древнееврейского языка), Арнольд Зейденман, Макс Соловейчик и инженер Моисей Цейтлин, который оставил доходную должность в Баку и переехал со своей семьей в Петербург — «просто так», чтобы работать с нами. Из «выдающихся людей поколения» был в нашей редакции также доктор И. Бруцкус, врач, общественный деятель и журналист, человек с именем и почитаемый в общине. Я подчеркнул слово «почитаемый», ибо такое отношение к сионистам со стороны просвещенного общества было редким в Петербурге в те времена. Тогда еще была в большом ходу известная поговорка: «У человека два сына: один умный, а другой сионист». Среди прочих функций наш журнал выполнял и такую: он искоренял эту традицию, в особенности начиная со второго года своего существования, когда мы добавили к нему еженедельник и для руководства им прибыл из Москвы Абрам Идельсон, в чьем лице наша группа обрела духовного руководителя. Я уверен, что не преувеличу, если скажу: слово талант недостаточно, чтобы определить масштаб дарования Идельсона: этот человек стоял на пороге гениальности. «Мозг, полный кислоты, разъедающей камни», — сказал мне о нем однажды Грузенберг, и это справедливо, но это лишь одна сторона. «Жгучая кислота» его мозга прожигала оболочки явлений, добираясь до самой сердцевины, он умел выжимать волшебный сок из жизни. Проклятие его судьбы, бедность, тяготевшая над ним, как над большинством людей нашего круга, или, может быть, отчасти принижение себя, проистекавшее из того же источника, что и «кислота», помешали ему обобщить свои мысли в форме ученого труда. Из его уст я слышал такой стон: "Кто возьмет и запрет меня в тюрьму на пару лет, чтобы я мог написать «Werk» [Труд (нем.) — Ред.]… Но для нас, молодежи, его общество и без того служило университетом.
Помимо корреспондентов, к центральным фигурам «шайки» (так называли нас в Петербурге, используя для этого польское слово «halastra», принадлежал Израиль Розов. Тогда встречались изредка такие дома, то там, то здесь в местах еврейского рассеяния, которые, не по договоренности или соглашению, а по своему значению служили сборными пунктами сионистского движения. И написать хронику этих домов значило бы написать всю историю сионизма того периода. Такими были дом Исаака Гольденберга в Вильне, Бецалеля Яффе в Гродно, Гиллеля Златопольского в Киеве, дом Ахад Гаама в Одессе. Таким был и дом Израиля Розова в Петербурге.
Кочевник
Семь лет я был связан с «халястрой». Не все это время провел я в Петербурге. Вел я кочевую жизнь. Была в Вильне гостиница, хозяин которой сказал мне однажды: «Это уже пятьдесят пятый раз, что господин останавливается у нас».
В Вильне раскрылся мне новый еврейский мир, мир, о существовании которого я знал лишь из встреч с «экстернами», когда вернулся из Италии в Одессу для сдачи экзаменов, да еще из кратковременного соприкосновения с обитателями тюрьмы. Литва — особый университет для такого человека, как я, который прежде не дышал воздухом традиционной еврейской культуры и даже не думал, что есть такой воздух где-либо на свете. Уже минул век Иерусалима Литовского в прежнем понимании, но и то, что осталось от него, слепило своим светом и пьянило меня. Я увидел суверенную еврейскую вселенную, которая движется в согласии со своим собственным внутренним законом, словно связи ее с Россией только государственные, но никак не нравственные. «Биржа» дюжины ее собственных партий находилась на углу каждой улицы; идиш оказался громадной силой, приводящей в движение мысль и культуру, а не «жаргоном», как в Одессе и Петербурге; древнееврейский язык становился живым языком в присутствии дочери Исаака Гольденберга; стихи Бялика, Черниховского, Кагана и Шнеура одушевляли еврейскую молодежь, и я, поклонник поэзии на четырех иностранных языках, свыкшийся уже с мыслью, что сочинение стихов в наши дни пало до уровня пустой забавы, был поколеблен в убеждении, что оно хоть и может подчас потешить твое эстетическое чувство, но никогда не повлияет на толпу!