Ингар Коллоен - Гамсун. Мечтатель и завоеватель
После наступления Рождества 1888 года Гамсун продолжал неустанно обличать тех, кого называл «демократическим сбродом Нового Света», особенно когда у него были заинтересованные слушатели. Оставаясь один, он любил бродить в окрестностях Миннеаполиса, постоянно приобретая книги, чаще всего старые издания, всемирно известных писателей. Он понял, насколько ему это необходимо, после того как прочел серию лекций о европейской литературе.
Впервые он начинает задумываться о необходимости приведения в систему своего, по сути, случайного чтения, знакомства с разными авторами в течение последних двенадцати лет. Много книг он берет в центральной городской библиотеке Миннеаполиса.
Именно в эти недели Гамсун укрепляется в мысли, что и сам способен писать. В своих одиннадцати лекциях он рассматривает писателей одного за другим: прежде всего французов — Бальзака, который, по его мнению, пишет совсем по-иному, нежели предшественники, Флобера, который является связующим звеном между Бальзаком и Золя. Последних он с невероятным апломбом прямо-таки разбирает по косточкам. Кроме того, не обходит стороной и своих прославленных соотечественников: Бьёрнстьерне Бьёрнсона, Юнаса Ли, Александра Хьелланна и Хенрика Ибсена.
Бьёрнстьерне Бьёрнсона он назвал знаменосцем идей, но моралистом. Юнас Ли — это, по его мнению, бытописатель, любитель описывать семейные отношения, никак не цезарь, но все же благородный рыцарь в литературном королевстве. Хьелланн зажат между этикой и эстетикой. Ибсена он называет вечно сомневающимся, одержимым тягой к загадкам. Что касается шведа Стриндберга, то его, по мнению Гамсуна, отличает мистическое проникновение в языковую стихию. Потом он прочел лекцию о литературной критике, заключительной стала лекция об импрессионизме, смысл которой сводился к тому, что творец должен быть психологом и создавать свои произведения субъективно, не имея заданной цели, и тогда они обретут подлинность.
Литератором он называл себя уже в течение многих лет. Сначала он просто ощущал себя таковым, а потом его так начало воспринимать окружение. Лекции предполагалось читать в довольно большом по размерам помещении, по сравнению с изначально намеченным, но потом для них нашелся еще больший зал. Один его друг, журналист, освещал его выступления в печати. Гамсун получал все большее и большее признание.
При этом многие слушатели его лекций замечали явное несоответствие между внешним видом оратора и его амбициозными эстетическими претензиями к подлинно художественной литературе: «Он был обут в грубые сапоги и толстые серые вязаные шерстяные носки, которые едва доходили до края узких коротких поношенных штанов. Наглухо застегнутая куртка так же была коротка и тесна, как и брюки. Он носил лорнет, на необычайно длинном и толстом темно-синем шнуре»[40].
В промежутке между чтением лекций друзья находили Кнута в довольно-таки плачевном состоянии. Страдая от голода и холода, он мог совершенно не понимать, что происходит вокруг, не осознавать времени суток, но одновременно торжествующе демонстрировать новые страницы романа, который, по его мнению, должен будет перевернуть его жизнь. Всем его друзьям постепенно стало очевидно, какие невероятные задачи он ставил перед собой. Одному знакомому Гамсун признался, что он в состоянии сказать миру что-то совершенно новое и совсем новыми литературными средствами. Работает он по ночам, и от непомерных нагрузок нервы совсем расшатаны: «Черт возьми <…> Тело мое такое сильное, мускулы — что плетеные канаты, так что кажется, я в состоянии сдвинуть гору, а нервы мои при этом нежные и тонкие, как нити паутины». Он считает, что благодаря этим нервам способен проделывать тонкую работу, забраковывая слова, «которые, Господи, спаси меня и помилуй, были, собственно говоря, подлинными находками, но я отверг их, будучи болезненно самокритичным»[41].
Он оставляет лишь те слова, которые до него еще никто не писал, до которых никто, кроме него, еще не додумался.
К весне 1888 года многое в нем самом для него прояснилось. Ведь в своих одиннадцати лекциях он ни словом не обмолвился о самом главном, ничего не рассказал о себе. Он не рассказал, как Бьёрнсон объяснял ему, что фразы должны быть короткие, как обрубленные. Стриндберг внушил ему мысль, что не следует изучать творчество других, нужно входить в литературу со своим пониманием жизни, что и будет вкладом в литературу. Марк Твен помог ему осознать, что стремление к безудержным преувеличениям, которое он принес с собой из Нурланна, делает его повествование не просто более живым и веселым, а еще и более правдивым. Так называемые богемные круги Кристиании, благодаря тому что он был для них чужаком, дали ему возможность более ярко раскрыть сущность свой жизни. Достоевский своим творчеством убедил его в том, что душевная неуравновешенность — главный инструмент писателя и может быть материалом для великого искусства.
И вот теперь Гамсун принял решение вернуться в родной ему скандинавский мир, вернуться вместе с рукописью романа, который, как он был уверен, что-то изменит в его жизни. Он простился с Америкой не без высокомерия: «Я знаю, что сейчас Кристофер Янсон пишет книгу, которая называется „Миннеаполисские мистерии“. Я эту книгу не читал, но если судить по названию, то я скорей проглочу зонтик, чем стану ее читать»[42].
В течение последних двенадцати лет он использовал каждую свободную минуту, чтобы сочинять. Для поддержания своего бренного существования он занимался разными делами и работами, но никогда не прекращал писать. Для одних художественных натур золотая жила их творчества постоянно доступна, и надо только все время не спеша разрабатывать ее. Другим же приходится добывать драгоценную руду из глубины, при помощи взрывов, которые они должны подготавливать сами. О, это долгая, мучительная работа, и она сопряжена с риском! Гамсун принадлежал именно к таким натурам — и прекрасно понимал это, 30 июня 1888 года стоя на палубе парохода «Тингвалла» и глядя, как портовые рабочие отдают швартовы.
Вот что он написал о своей будущей книге, над которой так упорно работал, Эдварду Брандесу: «Я мыслю и чувствую теперь в гораздо большей степени как европеец, нежели норвежец. Возможно, это неправильно, но моя жизнь оказалась полной таких многообразных перемен»[43].
Сначала корабль зашел в порт Кристиании. Гамсун не сошел здесь на берег. А если бы сошел? Нет никакой уверенности в том, что он получил бы признание. Ведь уже дважды косное культурное сообщество норвежской столицы вынуждало его к бегству, так же как это происходило и с другими норвежцами, такими как Хенрик Ибсен и Эдвард Мунк, которым пришлось уехать за границу, для того чтобы их имеющее общечеловеческое звучание творчество получило признание.