Альбертина Сарразен - Меня зовут Астрагаль
Бог Отец обходит палаты два-три раза в неделю. В эти дни санитарка передвигает под кроватями наши баулы, выгребает скопившийся мусор и с особым демонстративным тщанием промывает судна, укоризненно цыкая на нас. До конца обхода о судне и мечтать не приходится. Мы терпим, сжимая сфинктеры из последних сил; разглаживаем каждую складочку по краям простынок, подкрашиваем глаза и губы. Любовь к Нему объединяет нас, мы все стараемся принять позу поизящнее, достаем из тумбочек рукоделие или книжку в надежде привлечь его внимание: вдруг он соблаговолит заметить, кроме перелома, саму женщину, умеющую что-то делать, думать, вдруг хоть на миг оторвется от рентгеновских снимков и посмотрит ей в лицо, а то одарит улыбкой или словечком – тогда на смену болезни и неизвестности придут здоровье и уверенность.
Идет Главный: все бледнеют и краснеют, руки и ноги, больные и здоровые, в нейлоновых чулках и гипсовых панцирях, замирают и раболепно ждут. Старшая сестра задвигает в угол тележку, проверяет, не дымит ли где-нибудь на тумбочке окурок, и занимает пост у ящика со снимками.
Это большой белый сундук на колесиках, с массивной крышкой, где лежат наши истории болезни. Старшая выуживает все шесть “паспортов” и развешивает по спинкам кроватей. По уходе Главного она опять сгребет их в сундук.
Лично я не знаю даже своей группы крови и была бы не прочь заглянуть в свою историю. Но как? Конверт совсем рядом, но старшая не выходит из палаты, карауля, когда появится в коридоре профессорская свита, и одновременно следя за каждым нашим движением. Сундук не закрывается на ключ, ведь мы все лежачие… Разве что подговорить кого-нибудь из посетителей? Подумаешь, ну застукают меня, большое дело – поинтересоваться собственной историей болезни! Решено: улучу момент, когда Главный задержится у кровати напротив, отвлечет на себя общее внимание, тут-то я, пользуясь тем, что на меня никто не смотрит, и согрешу; успею перелистать и положить на место. Правда, я почти уверена, что все у меня – кардиограмма, анализы, снимки легких – в полном порядке, как же иначе?
– У меня болит вот тут…
– У меня шалят нервы (или бессонница, или запор, или еще что-нибудь).
– Доктор, посмотрите, это у меня не пролежень?
…Что бы вас ни беспокоило и ни пугало, у эскулапа на все один ответ:
– Ну, это нормально!
Пусть мне кажется, будто кровать подо мною ходит ходуном или проваливается, пусть меня скрючило, мутит после еды, в горле ком и пальцы больной ноги торчат из гипса, как бледные сосиски, – все это нормально. Впрочем, не важно, нормально или нет, все фокусы моего злосчастного организма я готова сносить с покорностью и, пожалуй, даже с интересом.
Мне очень хотелось бы знать, как ухитрились сохранить мое копыто, уже приговоренное к усекновению, что за штуковину мне воткнули, пластик или железку, и не зашили ли в сустав какой-нибудь инструмент – может, это он по временам так жутко колет, пронзая меня сокрушительной болью. Каждая инъекция антибиотика напоминает о прививке БЦЖ – ничего больнее в детстве я не знала, – только во сто крат хуже, или о том, как в тюрьме я впрыскивала себе бензин, чтобы выйти из строя. “Если не сработает, – говорила я Роланде, – подложу ногу под доску и грохну табуретом…”
Вот и получила.
Иногда кто-нибудь из больных рискует обратиться к Царю и Богу:
– Профессор… месье…
Он не слышит. Только кто-нибудь из его присных сходит с орбиты и пресекает любопытство ничего не значащей и ровным счетом ничего не проясняющей, но оптимистичной фразой:
– Скоро ли вы начнете ходить? Ну, конечно, очень скоро. Потерпите немножко. Что вам сделали? О, все сделано прекрасно. Красивейшая операция, не правда ли, коллеги?
– О да, – хором подтверждает вся свита.
Я этим восторженным эпитетам не доверяю: чем прекраснее все обстоит, на взгляд медиков, тем серьезнее было и есть ваше положение. Профессионального подхода нам явно не хватает.
Не слишком ли долго Главный задерживается у моей кровати? Перебирает снимки, поворачивается к окну, чтобы посмотреть их на свет, и тут же белые халаты обступают его и отгораживают от меня; он что-то объясняет, но говорит так быстро, так тихо и так невразумительно, что я не могу выловить из потока непонятных слов свою ногу и теряюсь в отчаянии. Я тихо злюсь, обзываю его про себя пижоном; не может быть, чтобы прямо из операционной он явился в таких свеженьких перчатках и халате без единого пятнышка. Отрывистая речь, скупая улыбка – вылитый хирург из книжки.
Но однажды он со мной заговорил: я уже десять дней лежала на вытяжении: пятка проткнута спицей и укреплена под дугой с помощью блока и веревки с десятикилограммовой гирей на конце. С заправленной в железный каркас нижней половиной тела и опрокинутой верхней – изножье кровати приподняли, – я застыла в позе канкана вверх ногами. Каково это мне, привыкшей спать на животе… Соседки утешали: вытяжение, конечно, штука неприятная, но по сравнению с операцией – пустяки, вам повезло, вставили спицу, значит, оперировать не будут. А я бы, пожалуй, предпочла операцию. Мне изрядно осточертело раздираться на дыбе. И вот на десятый день этой муки Главный обратил на меня свой взор.
– Сколько вам лет? – неожиданно спросил он, постучав по спинке кровати моим последним рентгеновским снимком.
Впрочем, ответ он пропустил мимо ушей и, оставив меня в полной растерянности, двинулся дальше вместе со своим роем.
– Пришлите мне родителей этой девочки, – бросил он старшей сестре, записывавшей все его распоряжения.
Когда пришла “сестрица” Нини, я накинулась на нее: надо было назваться моей матерью… ничего, по возрасту сошло бы… а так – где теперь взять родителей… Нини дала мне для успокоения банку клубники со сливками и, пока я поедала ягоды, отправилась на переговоры. Вернулась она сияющая.
– Все в порядке. Я дала письменное согласие, и вам все сделают, как только будут готовы анализы.
– Что сделают? – Я почти кричала.
– Ваша… то есть твоя нога не срастается, мешают осколки, что ли… ну, в подробности старшая сестра не вдавалась, словом, на днях тебе сделают операцию.
Всю следующую неделю я принимала в постели визитеров: рентгенолога, кардиолога, лаборанток с пробирками, – поскольку перевозить мою кровать со всей упряжью было никак невозможно. Я послушно мочилась, куда велели, голодала по утрам до их прихода – лишь бы не сорвалась операция.
Наконец на шестнадцатый день висения на вертеле меня с утра накачали нембуталом, и в полусонном состоянии я дожидалась, пока меня возьмут под нож. Теперь я уже знала, что делать, чтобы не отключиться до самого начала операции: надо дать сознанию постепенно гаснуть, гаснуть, но оставить теплиться маленький огонек, не думать, а просто медленно перелистывать в уме наплывающие цветные картинки, прикрыть глаза, ни на чем не сосредоточиваясь, ни во что не вникая. Утреннее копошенье в палате шло своим ходом, но доносилось до меня как бы издалека: скрипят тележки, звякают судна, снуют белые шапочки сестер, шесть сортов одеколона сливаются в размытый, отдающий мочой и лекарствами аромат.