Юрий Нагибин - В те юные годы
10
Уходил Оська на войну в конце октября из опустевшей Москвы. До этого он проводил отца и мать в эвакуацию. По странной игре судьбы эти два человека, чьи пути так рано разошлись, уезжали одним автобусом. Муся сунула своего бывшего мужа в транспорт, принадлежавший учреждению ныне действовавшего поклонника. Оська был комически умилен этим совместным бегством. "Отошли на заранее подготовленные позиции, - смеялся он. - Отец вторично обрел в моей матери друга по спасению". Но ему было грустно, и переживал он остро разлуку с отцом, а не с матерью. "За мать я спокоен. Это стальная птица. Отца жалко. Весь год он маялся желудком. Язва, что ли? Он молчит, но я вижу, какой он желтый, ссохшийся". Желтый ссохшийся человек оказался самым прочным из троих: истлели косточки его румяного, сроду не болевшего сына, улетела в мир иной стальная птица, а он, еще более ссохшийся, по-прежнему налегает худым плечом на ветер. Дай бог ему здоровья...
Оська уезжал со дня на день, его уже дважды требовали с вещами на призывной пункт, но почему-то отпускали домой. Со мной было неясно. Мой институт эвакуировался в Алма-Ату, а я подал заявление в школу пехотных лейтенантов. Медицинская комиссия меня забраковала. И военком посоветовал доучиваться в институте. Надо было суметь попасть на фронт в обход райвоенкомата.
Но вот стало точно известно: Оську и его товарищей по выпуску отправляют на восток в трехмесячное пехотное училище. Он пришел проститься с моими домашними, потом мы поехали к нему на Мархлевского. Я знал, что он ждет девушку, ту самую пепельноволосую Аню, которую выудил из "королевского пруда", а вернее - она его выудила и незаметно увела из мутных вод, и хотел попрощаться у подъезда, но Оська настоял, чтобы я поднялся.
Когда мы провожали Павлика на действительную, он разделил между нами свои скромные богатства. Павлика не баловали дома и растили по-спартански. Правда, в восьмом классе ему сшили бостоновый костюм "на выход", и Павлик проносил его до армии, время от времени выпуская рукава и брюки, благо запас был велик. Но у него имелся дядя, выдающийся химик, и однажды этого дядю послали на международную научную конференцию за кордон, что в ту пору случалось нечасто. В пожилом, нелюдимом, обсыпанном перхотью, запущенном холостяке, по уши закопавшемся в свою науку, таилась душа пижона. По окончании конференции он потратил оставшиеся деньги на приобретение жемчужно-серых гетр - тогдашний крик моды, смуглой шелковой рубашки, двух свитеров, роскошного галстука и темных очков, почти не встречавшихся в Москве. Но, вернувшись домой, он понял, что наряжаться ему некуда, поскольку ни в театр, ни в гости, ни на балы он не ходил, а таскать на работу столь ослепительные вещи стыдно, да и непрактично: прожжешь химикатами, и тогда он вспомнил о юноше-племяннике, и на скромного Павлика пролился золотой дождь.
Ко времени его ухода в армию вещи малость пообносились, утратили лоск, но все же мы с Оськой были потрясены до глубины души, когда Павлик царственным жестом передал нам свои сокровища. От костюма пришлось отказаться - по крайней ветхости, остальное мы поделили: Оська забрал дымчатые очки, я сразу напялил гетры. Оська взял галстук с искрой, я - рубашку, каждому досталось по свитеру.
Теперь Оське ужасно хотелось повторить мужественный обряд прощания, когда без соплей и пустых слов товарищу отдается все, чем владеешь на этом свете. Но сделать это Оське оказалось куда сложнее, нежели Павлику: все сколь-нибудь стоящие джемперы, рубашки и галстуки он давно проиграл Бочке, Делибашу, Карасю и Подопригоре (за исключением наследства, полученного от Павлика, - с ним разделалось беспощадное время); фотоаппарат еще раньше подарил герою фотосерии "Московский дождь", библиотеку вывезла мать, а картины - отец. Оставались предметы домашнего обихода, и Оська совал мне рефлектор, электрический утюг, кофемолку, рожок для надевания туфель, пилу-ножовку и две банки горчицы; от испорченной швейной машинки я отказался - не донести было всю эту тяжесть; еще Оська навязал мне лыжные ботинки и траченную молью шапку-финку, суконную, с барашковым мехом.
Может показаться странной и недостойной эта барахольная возня перед разлукой, скорее всего навечной, ничтожное копанье в шмотье посреди такой войны. Неужели не было о чем поговорить, неужели не было друг для друга серьезных и высоких слов? Все было, да не выговаривалось вслух. Нас растили на жестком ветру и приучили не размазывать по столу масляную кашу слов. А говорить можно и простыми, грубыми предметами, которые "пригодятся". "Держи!.." - а за этим: меня не будет, а ты носи мою шапку и ботинки и обогревайся рефлектором, когда холодно... "Бери кофемолку, не ломайся!" - это значит: а хорошая у нас была дружба!.. "Давай, черт с тобой!" - а внутри: друг мой милый, друг золотой, неужели это правда, и ничего больше не будет?.. "На дуршлаг!" - но ведь было, было, и этого у нас не отнимешь. Это навсегда с нами. Значит, есть в мире и останется в нем...
В разгар расхищения Оськиного имущества пришла Аня. Я уносил, она что-то принесла - байковые портянки своего отца, ненадеванные, теплое белье, табак. Она серьезно, как положено русской женщине, собирала на войну своего любимого. Оську это развеселило. "Неужели я настоящий? - спрашивал он. - Портянки, теплое белье - это не шутка, особенно портянки. Я начинаю чувствовать себя частицей народной жизни. Что еще положено солдату? Котелок, деревянная ложка за голенищем, парочка вшей, трехлинейка, подсумок... Кстати, знаете, я хорошо стреляю. Даже выиграл районное первенство. Мне казалось, что это когда-нибудь пригодится. Допрыгался Адольф! Когда настанет миг воинственный, падет последний исполин, тогда ваш нежный, ваш единственный, я поведу вас на Берлин!.."
Аня никак не отзывалась на все это витийство. На ее полудетские плечи опустилась тяжкая ноша - судьба солдатки.
Оська чуть скиксовал, когда, нагруженный дарами, я вышел на лестничную площадку. Мы не видели друг друга в темноте, но я знал, какое у него лицо, когда он сдавленным голосом сказал:
- Слушай, может, отправить ее домой?.. У меня есть спирт.
- Не надо.
- А зачем она? Хоть отговоримся напоследок.
- Не отговоримся.
Я знал, что ему будет легче, если он останется с этой девочкой. Утром, непроспавшийся, обалделый, опаздывающий, он кинется на призывной пункт и опомнится уже в другой, окончательной жизни.
Что-то сместилось в сумраке, и на миг обрисовалась его худая, совсем детская шея.
- Не сломай голову. Ступеньки сбитые, - были последние его слова.
Мы не обнялись, не поцеловались, даже не пожали друг другу руки - все это было так незначаще Он долго стоял на площадке, слушая мои удаляющиеся шаги. Парадная дверь и дверь его квартиры захлопнулись почти одновременно.