Дмитрий Бобышев - Автопортрет в лицах. Человекотекст. Книга 2
ДЕЛО ШВЕЙГОЛЬЦА
В первой книге этих воспоминаний несколько раз промелькнуло имя Володи Швейгольца: сначала как предприимчивого юноши, навязавшегося мне в попутчики в крымскую поездку, а затем ставшего пляжным приятелем по Евпатории, обучавшим меня плаванию по методике Джонни Вейсмюллера, и соперником в наших не вполне напрасных ухаживаниях за соломенноволосой Светланой, а также моим ранним оппонентом в литературных спорах.
Сопровождал он меня и в поездке в Мисхор к Евгению Рейну, когда мы втроём, переночевав прямо на земле в парке Чаир, прошлись с широкоплёночным фотоаппаратом «Любитель» по основным красотам побережья. Я выстраивал композицию, состоящую из Симеизской скалы, из волны, накатывающей на крупную гальку, и двух поэтов, которые выпячивали обнажённые торсы (у одного – сутулый и бочкообразный, у другого – весьма даже атлетический, угадайте, кто есть кто?), я выставлял диафрагму и выдержку, а Швейгольц завершал: щёлк! В результате получилось несколько примечательных снимков.
Все эти солнечные пятна в моей памяти окружены, однако, мрачным ореолом, отброшенным событиями последующей жизни, и я дал знать о том после первых же упоминаний о Швейгольце: в дальнейшем он стал убийцей. Но в те времена какой-либо зловещей тени ни в его облике, ни в поведении не замечалось, был он общительным и компанейским парнем, познакомил меня в Питере со Славинским и его полубогемной бражкой. Все они немного писали, немного рисовали, слегка диссиденствовали и витийствовали и, как все мы, искали в наступающих и уходящих днях и вечерах жизни свой кайф, то есть удовольствия, находя их в труднодоступном или же вовсе запретном чтении, в музыке (и не только джазовой), во флирте, более или менее в выпивке, а кое-кто и начал уже «торчать», «ширять» и «задвигаться». Что касается этих последних радостей, то я раз навсегда постановил для себя: с этим не экспериментировать, потому что опасался чрезмерно ими увлечься, и это было одним из моих лучших жизненных решений.
Их бражка в коловращениях своих создавала среду, но не могла напитать полновесный талант, – попросту не хватало у неё интеллектуальных, волевых силёнок, и потому люди с умом и сердцем вовлекались туда лишь временно, по касательной. Анри Волохонский ткал схоластические узоры стихов и трактатов по образцам ископаемых философий. Леонид Аронзон из воздуха выстригал косые силуэты своего условного мира. Появился добрый молодец Алёша Хвостенко и тоже стал теоретизировать на авангардные темы, подкрепляя теории бессвязицей текстов, порою забавных. Образовалась субкультура, позднее обретшая легендарное имя «Сайгон». Но вот Алёша взял в руки гитару, и всё-всё отозвалось на свои имена и клички:
Хочу лежать с любимой рядом,
а на работу не хочу.
Действительно, кто бы в таком предпочтении, положа руку на сердце, не признался? Но в том-то и дело, что свобода эта райская достигалась лишь через зависимость, унижения и труды, пусть даже и не свои. Военком засылает повестки? На время отлова призывников можно «слинять», а то и «закосить» под язву желудка или дефект позвоночника, под бруцеллёз, под психа, наконец. Не исключено, что дадут инвалидность и даже пенсию, – разумеется, грошовую, да ещё и с контрольными перепроверками. В общем, при такой жизни на ежедневное тисканье музы остаётся мало пороху. Швейгольц весь свой заряд вложил в математику, но экзамен на физмат провалил и своё фиаско объяснял только антисемитизмом. Так это или нет, попробуй докажи, особенно если и русские, и евреи были по обе стороны экзаменационного стола. Я тоже слишком хорошо помнил своего рыжего математика из ЛЭТИ, влепившего мне двойку «ни за что»... Но Швейк, такое прозвище прочно закрепилось за ним, из гордости отказался держать экзамен в Педагогический институт и сыграл в солдаты.
Служба, к счастью, не подорвала его здоровья, но у него сложилось убеждение, может быть истинное, хотя и не совпадающее с принятым, что свой гражданский долг он выполнил до шпента. Его отстаивание бытовой свободы, не поддержанное теперь ни математическим, ни каким-либо художественным призванием, пошло по тем же кругам: нелёгкая, долгая и унизительная добыча статуса инвалидности и пенсии... Не знаю, как скоро, но он в конце концов это получил. Мы стали редко пересекаться, его шутки при разговорах стали заменяться экстремальными философемами, – ну например, из «Эристики» Шопенгауэра: «Если твой противник застенчив или туп, смело обвиняй его в невежестве». Или же выкопанное из Ницше: «Идя к женщине, не забудь взять с собой плётку». Надо же, – не букет, не бутыль, не конфеты, не пару презервативов, наконец, а – плётку! Ну хоть стой, хоть падай.
Случайно столкнулись на Кирочной. Я шёл домой на Таврическую, он пустился меня провожать. В ту пору я сменил своё пальтецо на рыбьем меху, «построив» себе новое, утеплённое, со вшитым под подкладку выношенным джемпером, и чувствовал себя от этого превосходно. Швейк, поёживаясь от ветерка со снежной крупой, явно находился по другую сторону гоголевской «Шинели». Глаза его угрюмо, а может быть, даже голодно блестели, щёки голубели запущенной небритостью. Вдобавок к такому контрасту, я нёс ещё портфель польской жёлтой кожи, купленный недавно за упоительную дешёвку, но вид у него был щегольской.
Впервые Швейк попрекнул меня:
– Ты ведь поэт, Деметр, как можешь ты инженерить?
– Что ж тут такого? Всё равно не печатают. А так я хотя бы не бегаю по редакциям в поисках халтуры.
– Да это ж – филистерство, буржуазность...
Слова его неожиданно озадачили и даже задели меня осуждением – одновременно как с советской, так и с антисоветской стороны.
И – опять в районе Кирочной и Восстания. Я провожаю рыжеволосую сотрудницу, живущую где-то в этих краях, и, затягивая прощанье, приглашаю её зайти куда-нибудь в кафе на чашечку кофе или бокал шампанского. Ничего подходящего поблизости нет, только это, с дурацким названием «Буратино», к тому же работает как столовая. Но моя знакомая непрочь и пообедать. Зелёные щи с желтком, котлета с ячневой кашей, кисель. Через столик от нас – Швейгольц со спутницей, они заканчивают тот же набор блюд. Она – блондинка с недовольным, надутым лицом, на него вообще страшно смотреть: налит угрозой. Идут через проход мимо нас, он меня как бы не видит, и я чувствую облегчение, словно от миновавшей опасности.
Через день:
– Швейк-то убил! И сам, похоже, того... В больнице.
– Да кого убил-то? Как?
– Просто зарезал, и всё. Последнюю подружку свою, любовницу, что ли – какую-то парикмахершу. И – себя пытался...
Это было весной 1965-го. А осенью: «Суд идёт!» Сочувствующих зрителей собралось много, несмотря на рабочее время. Да и у меня теперь почти свободное расписание. И – свой интерес: как сумел человек, мой приятель, превратиться в кровавого монстра? По опыту, мне к тому времени доставшемуся, я считал, что покусившийся на другого прежде всего смертельно увечит свою душу. А тут ни о какой презумпции не было и сомнения – сам ведь сознался. Он сидел наголо остриженный, с белым шрамиком на затылке. Оглядывался, знакомым кивал. Кивнул и мне. Я не ответил. Он понял это и как бы принял к сведению.