Михаил Киссель - Философская эволюция Ж.-П. Сартра
В «Тошноте» мы сталкиваемся с той интеграцией философии и литературы, о которой вели разговор в предыдущем разделе. Перед нами беллетризованная философия, или философски структурированная беллетристика. Если в данном случае просто сказать «философская беллетристика», то это значит ничего не сказать. Здесь дело не только в том, что та или иная «притча» раскрывается всем строем художественного произведения. В этом смысле мы говорим о «философских повестях» Вольтера или, как это совсем недавно было на страницах журнала «Вопросы литературы», о «притчеобразности» повестей Василя Быкова. Повести этого рода имеют художественное значение (если они, разумеется, вообще его имеют) совершенно независимо от философских идей, которые не всегда еще можно вполне однозначно определить. Сочинения же вроде «Тошноты» просто рассыплются, обратятся в ничто, если вынуть из них философское содержание, связанное со всей тканью романа вполне однозначно.
Всякое великое создание искусства, а особенно — по вполне понятным причинам — литературы, обладает неисчерпаемой глубиной философского содержания. Так, мы привыкли говорить: у каждого времени свой Шекспир или свой Пушкин. О «философски структурированной беллетристике» этого не скажешь, и не только потому, что несоизмеримы масштабы дарований Сартра и, скажем, Шекспира, а еще и потому, что создавалась эта беллетристика как выражение вполне определенных идей, ясных автору еще до написания книги. Такого рода беллетристика — всегда иллюстрация идеи, правда, не абстрактной, как у писателей эпохи Просвещения, а «экзистенциальной», которая по своей сущности неполна и несовершенна до тех пор, пока не получит воплощения в образе. Так, экзистенциальная идея абсурдности бытия остается «пустой», пока не наполнится конкретным содержанием художественного видения мира, почему сартровская «Тошнота» столь же необходима для понимания его философских воззрений, как и отвлеченно-философский трактат «Бытие и Ничто», который, к тому же, переполнен описанием разнообразных житейских ситуаций, вполне уместных в рассказе, романе или пьесе.
Что же касается теоретически доказательной силы такого способа «решения проблем», то надо сказать, что феноменологические описания никак не могут претендовать на достоверность со строго научной точки зрения, а вместе с ними (этими описаниями) не обладает достоверностью и все «проясняющее учение о бытии», созданное по рецептам Гуссерля и Хайдеггера. Характернейший признак любого подлинно научного утверждения — возможность проверки путем повторения другими исследователями того же эксперимента или той же самой цепочки рассуждений, которые и привели к данному выводу.
У феноменологов же все в конечном счете основывается на «интуитивной очевидности» для того субъекта, который ведет рассуждение. Но ведь то, что для меня «очевидно», зависит от того, какой я человек, каков мой субъективный мир, сложившиеся привычки познания и действия, каковы, наконец, мои убеждения и ожидания. Последнее обстоятельство, пожалуй, важнее всего, ибо самоочевидное — это прежде всего то, что укладывается в рамки ожиданий субъекта. Возможно, что найдутся люди с такой же, как у Сартра, эмоциональной реакцией на материальность окружающего мира. Но это сам по себе факт, нуждающийся в объяснении, а не теоретическая истина в последней инстанции. Такую реакцию до некоторой степени можно объяснить психологией утонченного интеллигента, который привык жить и чувствовать себя уютно лишь в мире собственного воображения и размышления и у которого межличностная и вещная реальности вызывают лишь страх и отвращение. Но ведь сам мир тут ни при чем, возможно ведь и совсем иное отношение к реальности. Вспомним, например, жизнеутверждающую «телесность» античного мировосприятия или человека эпохи Ренессанса, которому, как говорил Маркс, «материя улыбается поэтически чувственным блеском».
Весьма вероятно, что описанный Сартром синдром тошноты генетически связан с атавизмами христианской концепции плоти как источника греха и всяческой скверны. По своим убеждениям Сартр — атеист, но одно дело сознательная установка, и совсем другое — ее последовательное проведение в жизнь, тем более что упование на очевидность предоставляет очень удобную возможность принять за «данное» унаследованные с детства предрассудки, не подвергая их критическому анализу. Ссылка на интуицию нередко служит оправданием самого безоглядного догматизма, просто-напросто игнорирующего причины того явления, которое принимается за «данное».
Вообще эмоциональное восприятие мира — функция сложного комплекса социальных и индивидуально-психологических факторов, среди которых немаловажное значение имеют и классовая принадлежность субъекта, несомненно влияющая на его «жизненный тонус», и специфичность исторической эпохи, выпавшей на долю человека, и свойства характера, индивидуальные особенности переживания в тот или иной момент времени. Одним словом, эмоциональная реакция субъекта не дает оснований судить о том, что есть мир сам по себе, хотя и проливает свет на внутренний мир того, кто живет и действует в мире и кто непрестанно меняется вместе с течением времени и обстоятельств. Поэтому в высшей степени экстравагантно приписывать самой действительности свойства изменчивой и прихотливой человеческой души, как это делает Сартр.
Но главный сюрприз ждет читателя впереди — там, где наш философ заводит рассказ о самосознании. Здесь мысль его вообще не расстается с парадоксами, и самый поразительный из них мы уже отмечали: отождествление сознания с «ничем». Нелегко понять, не говоря о том, чтобы принять, ход мыслей, приводящий к такому заключению. Постараемся только немного его пояснить. В то время как бытие просто «есть» и больше ничего, сознания никогда «нет» в том смысле, что оно не поддается опознанию в качестве наличного факта, оно всегда отсутствует там, где его ищут. Сознание неуловимо, так что преследователю приходится довольствоваться лишь мертвыми следами его пребывания подобно неудачливому детективу, всякий раз попадающему на место преступления после того, как преступник преблагополучно успел скрыться. Приходится снова и снова возобновлять погоню, откладывая достижение цели на будущее.
Так вот и сознание: о нем можно сказать, что оно только что было («труп еще не успел остыть») и еще будет, но никогда не скажешь: «вот оно». И все дело в том, что сознание нельзя представлять себе как вещь или некое фиксированное состояние, оно реализуется не иначе как в процессе, а процесс (и это известно еще со времен античных философов) неделим на совокупность точно локализованных в пространстве и времени моментов или фаз. Процесс всегда представляет собою переход от одного момента к другому, «перелив» одного состояния в другое, а не смену кадров — моментальных снимков, механически накладывающихся друг на друга. Иными словами, любой момент процесса как бы обладает «протяженностью», т. е. лишен четких границ, отделяющих его от последующих моментов, и потому всегда устремлен за свои собственные пределы.