Андре Моруа - В поисках Марселя Пруста
В 1893 году у Мадлены Лемер Пруст повстречал графа Ро-бера де Монтескью, дворянина-поэта (тогда в возрасте тридцати восьми лет), "чью посадку головы и чванство копировало столько подражателей... и который восхищал самим своим высокомерием..." [48]Эстет "нелепый и обаятельный, полумушкетер, полупрелат" [49], навеявший Гюисмансу, как считается, его дез Эссента[50], Монтескью, как своими стихами, так и своими безделушками, полностью соответствовал стилистическим вывертам конца века: "Его руки в превосходно сидящих перчатках выписывали красивые жесты, он гармонично выгибал запястья. Порой он снимал перчатки и воздевал жеманную руку к небесам. Единственный перстень, простой и вместе с тем диковинный, украшал его палец. Одновременно со вздыманием руки взлетал вверх и его голос, пронзительно, словно труба в оркестре, или опадал, стеная и плача, а чело наморщивалось, и брови дыбились острым углом..."[51] Некоторые упрекали его в женственности, он же на это спесиво возражал:
Тот женственный, о ком вы говорите,
Умеет обуздать и женщин, и мужчин...
По-вашему, он слаб? В чем слабость, укажите,
Того, кто неподвластен им, кто сам им господин! [52]
Его самодовольство отличалось невероятной заносчивостью, но он был блестящим собеседником, полным оригинальных мыслей о светском обществе, о картинах, о больших поэтах и художниках вообще. Он также осуществлял в салонах что-то вроде верховного жречества, вводя там искусство Уистлера или Гюстава Моро, и бахвалился, что открывал двери лишь тем, кого сам избрал. В сущности, он страдал из-за "своей странной, неуживчивой натуры, от которой не мог ни излечиться, ни убежать", и его суровость рождалась из его же печали, а ярость - из желания выставить напоказ свою спорную мужественность.
Пруст с первой же встречи понял, что может извлечь из этой личности как для своей светской карьеры, так и для своих книг, и сразу же написал ему: "...Ваш почтительнейший и восхищенный Марсель Пруст". Он догадался о жажде восхищения, сжигавшей Монтескью, и щедро ее утолял: "Вы намного превосходите тип утонченного декадента, в обличье которого вас обычно изображают... Единственный выдающийся человек в вашей среде... Крупнейший критик искусства, каких давно не бывало... то корнелический, то герметический... Ваша душа - дивный и изысканный сад...
Если ему случалось посылать Монтескью какой-нибудь свой опыт, то лишь отгоняя "нелепую мысль об обмене между этим дождевым червем и этим звездным сводом". Он превозносит магнетизм его взгляда, громовую убедительность его голоса: "В каждом новом обстоятельстве, дорогой сударь, я вижу вас все лучше, открываю вас все шире, подобно очарованному страннику, взбирающемуся на гору, и чье поле зрения беспрестанно расширяется. Позавчерашний поворот был самым прекрасным. Не на вершине ли я?.." [53] И вот это, где двусмысленность смешивается с лестью: "Вернетесь ли вы вскоре в этот Версаль[54], где вы - задумчивая Мария-Антуанетта и совестливый Людовик XIV? Кланяюсь Вашей милости и Вашему величеству..."
Взамен столь редкостных восхвалений он просил о поддержке: "Я попросил бы вас представить меня некоторым из тех друзей, в кругу которых вас чаще всего вспоминают: графине Грефюль, принцессе Леонской..." Графиня Грефюль, урожденная Караман-Шиме, особенно возбуждала любопытство Марселя; Монтескью добился для него приглашения на какое-то празднество, где он смутно увидел в ней будущую принцессу Германтскую. "У нее была прическа какой-то полинезийской прелести, и сиреневые орхидеи свешивались до самого затылка, подобно "цветочным шляпам", о которых говорит Ренан. О ней трудно судить, потому, без сомнения, что судить значит сравнивать, а в ней нет ни одного элемента, который можно было бы увидеть в ком-то другом, ни вообще где-либо. Но вся тайна ее красоты в блеске и, особенно, в загадочности ее глаз. Я никогда не видел столь красивой женщины..."
Мало-помалу Пруст сблизился с Монтескью. Он познал "его милости и капризы, его недомолвки и признания, его робости и неосторожности"[55]. Потом случались грозы. Общие друзья сообщали поэту, что Пруст жестоко его передразнивал, подражал его голосу, смеху, его стилю, топал ногой, как он, откинувшись назад, "нервно перебирая кончиками пальцев и с ехидством в глазах". Юпитер метал громы и молнии. Смертный изъявлял покорность: "На молнию не сетуют, даже когда она поражает вас, ведь она нисходит с неба". Что касается подражаний, то они были всего лишь избытком восхищения: "Если, преувеличивая, вам говорили о карикатуре, то сошлюсь на вашу же аксиому: "Слово в передаче всегда звучит иначе". Наконец, Пруст поклялся, что откажется "от этого обезьянничанья", и Монтескью продолжил посвящать его в "поэзию снобизма".
Ибо, чтобы верить в высший свет, необходимо, жить "рядом с человеком, который ничуть не сомневается в его реальности". Во влечении Пруста к свету не было ничего низкого. Его забавляло не столько то, что он там принят, сколько исследование социального механизма, "отношений между человеческими существами в обществе и в любви". Он проявлял любопытство к светским людям, но также и к другим: "Я не делаю различия между рабочими, буржуа и вельможами, я бы и тех и других беспристрастно счел своими друзьями, отдав некоторое предпочтение рабочим, а затем вельможам, но не по склонности", а потому что они "охотно учтивы с любым, подобно красивым женщинам, которые счастливы одарить своей улыбкой, зная, с какой радостью она будет принята".
Свет имел для него значение, - говорит Люсьен Доде, - "но такое, какое цветы имеют для ботаника, а не для господина, покупающего букет". Сведенный лишь к свету литературному, он представлял бы собой довольно скудный гербарий. Как-то раз он сказал одной своей знакомой: "Госпожа де Шевинье по-прежнему хочет познакомить меня с Порто-Ри-шем. Но Порто-Риш - это я. Уж скорей бы я предпочел встретиться с мадемуазель Инисдаль". Он установил, как до него Бальзак и Расин, что этот праздный, стало быть, ничем не занятый круг благоприятствовал зарождению и изображению страстей, но всегда судил о нем трезво: "Художник должен служить только истине и не иметь никакого почтения к рангу. Он должен просто учитывать его в своих изображениях как некий различительный принцип, каким, например, является национальность, раса, среда. Любое общественное положение интересно по-своему, и для художника может быть столь же любопытно показать манеры королевы, как и привычки какой-нибудь портнихи..." Обхаживая Монтескью, он готовил Шарлю. "Восхитительно, что наш Пруст бросился в пасть чудовища, чтобы дать нам точное его изображение, и что он в некотором роде заражает себя снобизмом, чтобы лучше узнать его".[56]