Георгий Иванов - Петербургские зимы
Трава, облака, жизнь, смех — все осталось там — за "навсегда забитыми окошками". Здесь только:
Веселость едкая литературной шутки
И друга первый взгляд, беспомощный и жуткий…
Слишком едкая веселость. Слишком жуткие взгляды.
Ахматова никогда не сидит одна. Друзья, поклонники, влюбленные, какие-то дамы в больших шляпах и с подведенными глазами. С памятного вечера у Вячеслава Иванова, когда она срывающимся голосом читала стихи, прошло два года. Она всероссийская знаменитость. Ее слава все растет.
Папироса дымится в тонкой руке. Плечи, укутанные в шаль, вздрагивают от кашля.
— Вам холодно? Вы простудились?
— Нет, я совсем здорова.
— Но вы кашляете.
— Ах, это? — Усталая улыбка. — Это не простуда, это чахотка.
И, отворачиваясь от встревоженного собеседника, говорит другому:
— Я никогда не знала, что такое счастливая любовь…..Несла мешок.
Остановилась отдохнуть. Какая-то женщина… …Молодые люди в смокингах почтительно ловят каждое слово Ахматовой. Влюбленные глаза следят за каждым ее движением.
…Аня эту копейку спрятала… бережет…
В Царском Селе у Гумилевых дом. Снаружи такой же, как и большинство царскосельских особняков. Два этажа, обсыпающаяся штукатурка, дикий виноград на стене. Но внутри — тепло, просторно, удобно. Старый паркет поскрипывает, в стеклянной столовой розовеют большие кусты азалий, печи жарко натоплены.
Библиотека в широких диванах, книжные полки до потолка… Комнат много, какие-то все кабинетики с горой мягких подушек, неярко освещенные, пахнущие невыветриваемым запахом книг, старых стен, духов, пыли…
Тишину вдруг прорезает пронзительный крик. Это горбоносый какаду злится в своей клетке. Тот самый:
А теперь я игрушечной стала,
Как мой розовый друг какаду.
"Розовый друг" хлопает крыльями и злится. — Маша, — накиньте платок на его клетку…
Дома, и то очень редко, можно увидеть совсем другую Ахматову.
У Гумилевых — последний прием. Конец мая. Все разъезжаются.
— Я так рада, — говорит Ахматова, — что в этом году мы не поедем за границу. В прошлый раз в Париже я чуть не умерла от скуки.
— От скуки? В Париже!..
— Ну да. Коля целые дни бегал по каким-то экзотическим музеям. Я экзотики не выношу. От музеев у меня делается мигрень. Сидишь одна, такая, бывало, скука. Я себе даже черепаху завела. Черепаха ползает — смотрю.
Все-таки развлечение.
— Аня, — недовольным тоном перебивает ее Гумилев, — ты забываешь, что в Париже мы почти каждый день ездили в театры, в рестораны.
— Ну уж и каждый вечер, — дразнит его Ахматова. — Всего два раза.
И смеется, как девочка.
— Как вы не похожи сейчас на свой альтмановский портрет!
Она насмешливо пожимает плечами.
— Благодарю вас. Надеюсь, что не похожа.
— Вы так его не любите?
— Как портрет? Еще бы. Кому же нравится видеть себя зеленой мумией?
— Но иногда сходство кажется поразительным.
Она снова смеется:
— Вы говорите мне дерзости. — И открывает альбом.
— А здесь, — есть сходство?
Фотография снята еще до свадьбы. Веселое девическое лицо…
— Какой у вас тут гордый вид.
— Да! Тогда я была очень гордой. Это теперь присмирела…
— Гордились своими стихами?
— Ах, нет, какими стихами. Плаванием. Я ведь плаваю как рыба.
Тот же дом, та же столовая. Ахматова в те же чашки разливает чай и протягивает тем же гостям. Но лица как-то желтей, точно состарились за два года, голоса тише. На всем, — и на лицах, и на разговорах — какая-то тень.
И хозяйка не похожа ни на декадентскую даму с альтмановского портрета, ни на девочку, гордящуюся тем, что она плавает "как рыба". Теперь в ней что-то монашеское.
…В Августовских лесах погибло два корпуса…
— Нет ни оружия, ни припасов…
— У Z. убили двух сыновей.
— Говорят, скоро не будет хлеба…
Гумилева нет, — он на фронте.
— Прочтите стихи, Анна Андреевна.
— У меня теперь стихи скучные.
И она читает "Колыбельную":
…Спи, мой тихий, спи, мой мальчик.
Я дурная мать.
Долетают редко вести
К нашему крыльцу.
Подарили белый крестик
Твоему отцу.
Было горе, будет горе,
Горю нет конца.
Да хранит Святой Егорий
Твоего отца…
Еще два года. Две-три случайные встречи с Ахматовой. Все меньше она похожа на ту, прежнюю. Все больше на монашенку. Только шаль на ее плечах прежняя — темная, в красные розы. "Ложно-классическая шаль". Какая там шаль ложно-классическая — простой бабин платок, накинутый, чтобы не зябли плечи!
Еще год. Пушкинский вечер. Странное торжество — кто во фраке, кто в тулупе — в нетопленном зале. Блок на эстраде говорит о Пушкине — невнятно и взволнованно. Ахматова стоит в углу. На ней старомодное шелковое платье с высокой талией. Худое — жалкое — прекрасное лицо. Она стоит одна. К ней подходят, целуют руку. Чаще всего — молча. Что ей, такой, сказать. Не спрашивать же, "как поживаете".
…Еще полгода. Смоленское кладбище. Гроб Блока в цветах. Еще две недели — панихида в Казанском соборе по только что расстрелянном Гумилеве…
…Да, я любила их, те сборища ночные,
На низких столиках стаканы ледяные…
Ладан. Заплаканные лица. Певчие.
…Веселость едкую литературной шутки…
И друга первый взгляд…
VII
В кабинке лифта кнопками приколот плакат. Черт со смеющейся рожей, зелеными глазками и лиловым хвостом. Под ним — надпись:
"Просят ядовитое зелье (табак) не курить".
Кто просит? Домохозяин?
Нет, плакат повешен квартирантом третьего этажа — Сергеем Городецким.
Но как же это он распоряжается? Ведь лифт не его квартира?
Ах, что там — как распоряжается. Кто же ему запретит?
Сергей Митрофанович такой милый человек, такой славный. Если бы и захотел домовладелец сделать ему замечание, — как сделаешь? Тот ему — "к сожалению моему, должен вас просить…" — А Городецкий, не дослушав, хлопнет его по плечу. — Как поживаете, дорогой? Как драгоценное? Супруга что, детишки…
Детей обожает. Рисует им картинки — вот вроде как в лифте: "Чертик в печке", "Девять мышек и кошечка Маня". Состроит страшные глаза, сделает «козу», стишки тут же сочинит. — Как тебя зовут? Петя? Ну, так слушай:
Жил на свете мальчик Петя,
Много Петь живет на свете.
Только Петя мой —
Был совсем другой…
Глаза светлые, взгляд открытый, «душевный». Волосы русые — кудрями.