Виктор Степанов - Юрий Гагарин
Знали — химический карандаш он топориком вытачивал до игольчатой острости. Часами корпел над листом бумаги, потом медленно, с расстановкой читал вслух на общее одобрение.
«Добрый день или вечер, дорогой и многоуважаемый наш сынок и боец Красной Армии Валентин Алексеевич!
Я тоже служу в Красной Армии, но по причине моей хворой ноги и ввиду возраста оставили меня в Гжатске при госпитале, в хозяйственной команде. А сегодня воскресенье, и ко мне пришла мать с твоими братьями, принесла твое долгожданное письмо, что ты жив и здоров и бьешь проклятую немчуру, и мы вместе пишем тебе ответ…»
После прочтения на специально оставленном внизу листка месте Юре дозволялось что-нибудь нарисовать или написать несколько слов. Чаще всего он изображал танк со звездой на башне. А приписка была почти что всегда одна: «Валя, сообщи, когда разобьете фашистов?»
Весна 1945-го напирала, осаживала, растопляла снега, взрывалась почками на ветвях, луговина покрывалась первой нежно-зеленой травой. А в полях потарахтывал, вкапывался плугом, отваливал землю трактор. И все это звучало как бы в одном аккорде со сводками Информбюро, приносящими новости с фронта.
И вдруг победа! Неужели победа!
При этом слове перед Юрием всегда возникала мать. Такой он увидел Победу: мать на фоне светлого в солнечных струнах неба. Обняла Юру, затормошила:
— Ты понимаешь, капут их Гитлеру. Победа, сынок, победа!
Но куда же его самого понесло, как на крыльях, и в крике не узнавался, отлетывал собственный голос:
— Победа! Ура! Победа!
Колечком буйного роста останется на юном деревце, распустившем резные, прозрачные листья, этот день сорок пятого года.
«Я выбежал на улицу и вдруг увидел, что на дворе весна, над головой синее-пресинее небо, и в нем поют жаворонки. Нахлынуло столько еще неизведанных, радостных чувств и мыслей, что даже закружилась голова. Я ждал скорого возвращения сестры и брата.
Отныне начиналась новая, ничем не омрачаемая жизнь, полная солнечного света. С детства я люблю солнце!»
Глава пятая
Четыре года — с сорок пятого по сорок девятый — прожил Юрий Гагарин в городе, что раскинулся над рекою Гжатью. То зеркально застылой под склоненными, окунувшими косы ивами и ракитами, то веселым, чешуйчатым серебром играющей на быстрине, то коловоротно закручивающей воронки на опасной глубине темных омутов, — и все это в давно обжитых берегах, на которых по вечерам алеют закатным огнем окна домов и купола старинных соборов. Четыре детских года. Но как бы ни был краток этот срок, кажется, река Гжать протекает через всю жизнь Гагарина, она его душа, характер и облик. И не Гагарин поселился в Гжатске, а Гжатск в нем — навсегда, до самого последнего дня.
Алексея Ивановича, когда присмотрелись, что он на все руки мастер, пригласили на работу в город — плотничать в квартирно-эксплуатационную часть. Он-то и выхлопотал небольшой участок на самой окраине, где кончалась Ленинградская улица. Двенадцать верст от Гжатска до Клушина и обратно с больной ногой — много не находишь. Надо было бросать родное и свивать новое гнездо.
Как мог успокаивал он расстроенную жену — двадцать лет прожили под старой крышей, да и в их ли годы начинать все сызнова?
А уже знала Анна Тимофеевна, что в городе яма под фундамент вырыта — Юра и Борис помогали, храня отцовскую «военную тайну». И обливалась слезами, когда, свалив крышу, Алексей Иванович принялся разбирать загодя пронумерованные бревна клушинской старой избы.
— Мам, ты не плачь, — успокаивал Юра, дотягиваясь, приобнимая. — Там такая красивая речка — широкая, глубокая и большие дома и дворцы… А я рыбу буду ловить и кормить вас.
Она-то знала, что там за дома и дворцы. И какую рыбу — снаряды да мины все еще вылавливали саперы из той речки, хотя уже два года как освободили Гжатск.
— Вот построимся, одним домом в городе прибавится, — покряхтывал, прилаживая на телеге бревна, Алексей Иванович. Пытался острить, но горькая правда была в его словах: Гжатск, еще весь разбитый и закопченный, громоздился, чернел в развалинах, и не к легкой городской жизни перевозил свою семью старший Гагарин. Позже все они, как о самих себе, прочтут у Ильи Эренбурга написанное еще 6 апреля 1943 года:
«Недавно мне пришлось побывать в Гжатском районе, освобожденном от немцев. Слово «пустыня» вряд ли может передать то зрелище катаклизма, величайшей катастрофы, которое встает перед глазами, как только попадаешь в места, где захватчики хозяйничали семнадцать месяцев. Гжатский район был богатым и веселым. Оттуда шло в Москву молоко балованных швицких коров… Рядом с древним Казанским собором, рядом с маленькими деревянными домиками в Гжатске высились просторные, пронизанные светом здания — школа, клуб, больница. Были в Гжатске и переулочки с непролазной грязью, и подростки, мечтавшие о полете в стратосферу.
Теперь вместо города — уродливое нагромождение железных брусков, обгоревшего камня. Гжатск значится на карте, он значится и в сердцах, но его больше нет на земле. По последнему слову техники вандалы нашего века уничтожали город… Шесть тысяч русских немцы угнали из Гжатска в Германию… Встают видения начала человеческой истории. Напрасно матери пытались спрятать своих детей от гитлеровских работорговцев. Матери зарывали мальчишек в снег — и те замерзали. Матери прикрывали девочек сеном, но немцы штыками прокалывали стога… Слово «смерть» слишком входит в жизнь, оно здесь не на месте, лучше сказать «небытие», «зияние», и права старая крестьянка, которая скорбно сказала мне о фашистах: «Хуже смерти…»
Государственная чрезвычайная комиссия для установления ущерба, нанесенного оккупантами городу, подсчитала, что за время оккупации фашисты уничтожили жилых домов 844 из 1317, холодных построек — 842 из 862, все учрежденческие здания — 87, электростанцию, все промышленные предприятия — 9, 4 школы, зоовет-техникум, кинотеатр, 4 клуба, парк, амбулаторию, детские дома, сады и ясли, 12 магазинов, дом инвалидов, больницу на 150 мест.
Ко времени освобождения от оккупации в городе насчитывалось немногим более тысячи жителей, тогда как до войны в нем проживало двенадцать с лишним тысяч человек…
Но было лето сорок пятого, и даже сквозь проемы вышибленных окон, сквозь сиротские дымки, струящиеся над землянками почти вдоль всей Ленинградской, мир виделся голубым и зеленым, а будущее обещало счастье. И потому, едва приехав с первой увязкой бревен и кое-как помогая их разгрузить, Юрий, словно и не слышал остерегающего материнского оклика, бросился к реке, что тут же, в каких-то двухстах шагах, поджидала, приманивала его, зеленоватая от склоненных ив и ракит, пронизанная золотистым светом уже разогретого солнца.