Нина Воронель - Содом тех лет
В нашем крохотном «Москвиче» мы привезли в Переделкино Бена Сарнова с женой Славой и одного харьковского литератора, которого они хотели познакомить с Виктором Шкловским, жившим тогда в Доме творчества. Кроме нас пятерых мы втиснули в машину нашего девятилетнего сына Володю и восьмилетнего сына Сарновых Феликса.
Мы подъехали к воротам Дома творчества и начали выгружаться из «Москвича». Первыми выскочили мальчики и тут же затеяли щенячью возню прямо на глазах многочисленных советских писателей, прогуливающихся после обеда. Вслед за мальчиками из машины выбрались Сарновы, потом мы с Сашей, и последним – слегка оглушенный харьковский гость, который всю дорогу сидел на заднем сиденье, зажатый между мной и Славой, сдерживая воинственный натиск двух мальчишек, примостившихся у него на коленях. При виде такой длинной процессии, выползающей из недр такой маленькой машины, писатели, благодушные после сытного приема пищи, пришли в восторг. Каждого нового пассажира, выбирающегося наружу, они встречали аплодисментами и криками: «Много вас там еще осталось?»
В самый разгар всеобщего веселья наш Володя умудрился разбить сарновскому Феликсу голову подобранным на обочине дороги камнем, и к общему хору добавился отчаянный рев пострадавшего в сопровождении сердитых воплей его матери, пытавшейся поймать Володю и дать ему затрещину. Володя ловко уворачивался, с громким смехом лавируя в писательской толпе. Писатели восприняли эту мизансцену как продолжение спектакля и стали скандировать, указывая на меня: «Мать Каина! Мать Каина!» С какой стати они решили считать Феликса Авелем – ума не приложу.
На шум из ворот выбежала очень маленькая, очень худенькая, очень старая женщина в малиновых штанишках до колен, и все замолчали и уставились на нее – в те времена даже к строгим женским брюкам еще не привыкли, а уж о малиновых штанишках до колен и говорить не приходилось. В руке она держала нечто, похожее на сушеную голову облысевшей обезьяны.
Она простерла руку с обезьяньей головой в сторону Славы. Даже Феликс перестал рыдать, так что слова ее прозвучали очень громко в наступившей тишине:
– Слава, милая, вы не знаете, как открыть кокосовый орех?
– Господи, Лиля Юрьевна, мне бы ваши заботы, – ответил за Славу Бен, носовым платком утирая кровь с разбитого лба Феликса.
– Неужели это Лиля Брик? – спросил харьковский гость задрожавшим от благоговения голосом.
Но ответа не дождался, потому что начался следующий акт послеобеденного спектакля. Лиля Брик вдруг пронзительно взвизгнула, сунула орех Славе и припустила бегом куда-то вверх по улице. Все присутствующие повернули головы – посмотреть, куда это она помчалась. Навстречу ей, широко раскинув руки, шагал Корней Чуковский, высокий, лихой и моложавый – в распахнутом светлом плаще с развевающимся на ветру шарфом.
Лиля с разбегу вскочила на него и, уцепившись одной рукой за его плечо, начала кулачком другой колотить его по лицу.
– Негодяй! Старый негодяй! Шутник проклятый! – вопила она, дрыгая в такт ударам маленькими ножками в малиновых штанишках.
К. И. взял ее за локотки и бережно опустил на землю. Глаза его сияли знакомым мне игровым огнем. Голос его был сама невинность;
– В чем дело, Лиля Юрьевна? Чем я провинился?
– Этот человек еще спрашивает? Он не знает, чем он провинился!
– Понятия не имею, – развел руками К. И.
– Хватит притворяться! – возмутилась Лиля Юрьевна. – Ведь вы дали мне вчера пачку горчичников?
– Дал, конечно, дал. Вы же жаловались на кашель.
– И не заметили, что это не горчичники, а мухоморы?
Заметить разницу невооруженным глазом было бы трудно. Мало кто помнит, как выглядел мухомор того времени – не дурманный гриб, так упоительно описанный Виктором Пелевиным, а патентованная ловушка для мух, представлявшая собой серовато-коричневый прямоугольник, на оборотной стороне которого невзрачными черными буквами было напечатано слово «МУХОМОР». И только этим трудночитаемым названием мухомор на вид отличался от горчичника, такого же прямоугольного и серовато-коричневого, только на спинке у него красовалось столь же неразборчиво отпечатанное прозвище «ГОРЧИЧНИК». На рабочей стороне горчичника был нанесена пленка из сухой горчицы, тогда как рабочая сторона мухомора была покрыта тонким слоем уморительного яда для мух, внешне не отличимого от горчицы. Оба они благополучно соседствуют среди неотступных видений моего детства – вот я лежу, обклеенная горчичниками и, сладостная теплота прогоняет из моего горла надсадный кашель, а на столе рядом со стаканом теплого молока замочен в блюдечке серый прямоугольник мухомора, густо усыпанный трупами доверчивых мух.
К. И. видимо, тоже представил себе нечто подобное.
– А вы даже не удосужились проверить, что я вам дал? – взликовал он.
– Зачем мне было проверять? Я думала – вы порядочный человек. Я легла в постель и обклеила себе грудь и спину. Лежу и удивляюсь, почему не печет… Так и лежала, пока Витя не посмотрел. И как заорет: «Да это же мухоморы!»
– «Да это же мухоморы!» – повторил за Лилей Юрьевной совершенно счастливый К. И. – его игра удалась!
Только человек, так понимающий и любящий игру, мог сочинить те дивные сказки, на которых выросли мы и наши дети, и, даст Бог, еще многие-многие поколения детей, детей детей и детей детей детей. Потому что это сказки настоящего Сказочника.
И даже пострадавший в бою Феликс Сарнов ощутил на себе магическое влияние сказки – по дороге домой он обвел всех серьезным взглядом своих карих с поволокой глаз, чувственная прелесть которых особо подчеркивалась белизной охватывающей лоб окровавленной повязки, и объявил:
– Это был самый счастливый день в моей жизни!
Дели Эльберт и моя мама
С Дели Павловной Эльберт я познакомилась в бане. В этом не было бы ничего удивительного, если бы она в первый же вечер не пригласила нас с Сашей у нее ночевать. Мы в тот период просто погибали – это был наш первый год в Москве, где у нас не было ни друзей, ни жилья, ни прописки. Если учесть, что денег у нас тоже не было, то, оглядываясь в слезах на невозвратную юность, я сейчас, с высоты своих печальных лет, не могу понять, как же мы тогда выжили? Почему не послали к черту всю эту столичную блажь и не сбежали куда-нибудь в провинцию, под крыло папы-мамы?
Скорей всего, потому, что и в провинции нас тоже ничего хорошего не ожидало – наше еврейство перекрыло нам все пути, и наши попытки устроиться в каком-нибудь захудалом пединституте каждый раз кончались очередным фиаско. А, главное, мы вовсе не чувствовали себя несчастными – напротив, нас наполняло предвкушение ослепительного успеха, надвигающегося на нас неотвратимо, как астероид. Ведь только что Саше совершенно необычайно, неправдоподобно повезло: его приняли младшим научным сотрудником в московский институт мер и стандартов. Приняли буквально в последний момент, когда это было еще возможно, – за день до введения строжайшего закона о московской прописке Саше удалось прописаться на полгода на подмосковной даче какого-то дальнего родственника приятелей его тетки. Еще через два дня эта авантюра оказалась бы неосуществимой. И кто знает, как сложилась бы наша судьба без этой липовой прописки, – ведь Саша той приютившей его на полгода дачи, и в глаза не видел.