Владимир Голяховский - Путь хирурга. Полвека в СССР
— Вам что — права нужны? Они все в наших руках, эти права.
— Не могу. А заставить вы меня не можете: вдруг я сделаю ошибку и больной умрет? Что тогда?
— Тогда я застрелю тебя, старик!
— Я не боюсь смерти, я человек верующий. Я предстану перед Господом с чистой душой.
Второй сопровождавший заговорил мяте:
— Вот вы человек верующий, а какая же это вера, если перед вами, можно сказать, душа гибнет и страждет, а вы помочь не хотите. Неужели вам это безразлично, батюшка?
Для Луки это было еще более глубокое искушение.
— Я буду молиться за него, — сказал он.
— Но ведь вы же не только священник, вы еще и доктор. Лучше сделайте операцию с молитвой. Ведь если Бог есть, он не простит, что вы не помогли душе страждущей.
— Душе, говорите? А крест на нем есть? Я что-то не заметил.
— Ну какой же на нем крест, он же большевик.
— Вот видите — креста нет. Какая же душа у коммуниста, не признающего душу?
— А если мы наденем на него крест, будете оперировать?
— Попробуйте, — ответил Лука и ушел к себе в каморку молиться — искушения были слишком велики.
Он чувствовал, что слаб, что во всякую минуту может нарушить клятву, данную над гробом жены, — никогда не брать скальпель в руки. Он считал себя виноватым в ее смерти, потому что любовь к хирургии затмила его любовь к ней: он не послушал ее и поехал работать в район вместо бегства за границу. То была гордыня его души, и он поклялся умершей жене Богом — усмирить гордыню и отказаться от хирургии навсегда.
Больному объяснили:
— Тот профессор знаменитый, санитар здешний, который монахом был, он согласен делать операцию, если вы крест на себя наденете.
— Да вы что, ополоумели, что ли? Да я же ведь этих попов сам, своими руками…
Но он вдруг ослаб, замолчал и впал в беспамятство. Нашли у какой-то старухи крест, надели на него и понесли в операционную.
Сопровождавшие вошли в каморку Луки.
— Ваше преосвященство, товарищ профессор, надели мы крест на него, как вы велели. Сделайте операцию, ради Бога. Помрет ведь без вашей помощи. Тогда всех нас прихлопнут, как собак паршивых.
— Сейчас я приду к вам, — проговорил он. — Во имя Отца, Сына и Святого духа…
Он не оперировал уже двенадцать лет, но технически операция не была трудна для него. Бог помог ему, а может быть, то, что все эти годы, молясь и отрекаясь от хирургии, он невольно для себя самого вспоминал детали операций, которые делал раньше. И получалось, что, несмотря на клятвы и молитвы, он все-таки оставался хирургом.
Потом ему пришлось долго выхаживать своего больного. Они даже сдружились, больной звал его «отец», хотя они были одного возраста. По его приказу сопровождавшие выхлопотали Луке освобождение. Когда пришло больному время уезжать, он сказал:
— Отец, вы свободны теперь, вот ваш паспорт. Вы можете делать, что хотите. Но я вас прошу остаться со мной. Для вас готова кафедра в медицинском институте. Никто вас не тронет, пока я жив. — И добавил: — Даже если вы захотите остаться священником.
Профессор Войно-Ясенецкий принял его предложение. Его наградили орденом Ленина. В 1944 году в Советском Союзе впервые после революции разрешили церковь, он стал епископом Ташкентским, потом переехал в Симферополь. Когда мы слушали его лекцию, на груди у него мирно умещались: слева — орден с Лениным, посредине — на кресте Христос, а справа — медаль со Сталиным. Умер он в 1961 году. Я навестил его могилу в 1975 году, когда ездил в Симферополь делать операции. Я думал о том, как велика была его любовь к хирургии. Пока я думал, подошла пара в свадебных нарядах. Оказалось, там это было традицией: молодожены приезжали на поклон к епископу Луке — на счастье.
Без религии
Бабушка Прасковья Васильевна, мать моей мамы, была глубоко верующая христианка. Я с раннего детства видел, как по утрам и вечерам она молилась, стоя на коленях перед иконой, висевшей в уголке нашей комнаты. Она соблюдала все церковные праздники, помнила дни святых, говела перед Пасхой и пекла куличи. Потом вместе с такими же старушками она стояла в длинной очереди в церковь, чтобы святить куличи. По случаю праздника все они покрывали головы белыми платочками и в руках держали одинаково завернутые в белую тряпочку куличи. Когда бабушка постарела, вставать после молитв с колен ей становилось все тяжелей, да и стоять в очереди тоже было нелегко. Поэтому я, мальчишкой лет еще до десяти, сопровождал се. Москва до революции славилась тем, что в ней было сорок сороков церквей, но после сохранилось всего несколько. Войдя внутрь, я испытывал необычное ощущение: церковная служба, темные лики святых на иконах, золоченые иконостасы, запах стеариновых свечей и ладана из кадильницы, вместе с гнусавым пением попа в тяжелой рясе — все это вселяло в меня робость. Я побаивался, потому что знал из советской пропаганды, что быть верующим — это очень плохо и что никакого Бога нет.
Раз уж бабушка так привыкла с дореволюционных лет, то к этому у нас дома относились спокойно и с уважением, хотя сами родители мои совсем не были религиозными. Отец не соблюдал никаких еврейских обычаев и в синагоге никогда не бывал. Вообще о еврейской религии дома разговоров не велось. Образованные в советское время, евреи больших городов были ассимилированы с русской культурой и советскими традициями. К тому же если христианство властями осуждалось, то еврейская религия считалась просто преступлением. Посещение единственной в Москве синагоги могли приравнять к участию в движении сионизма. О сионизме никто ничего толком не знал, его упоминали как ругательство, без разъяснений, но считалось, что он чуть ли не равноценен фашизму. В синагогу ходили только неработающие старики, другие боялись или не интересовались.
Коммунисты запретили религию, как только захватили власть в октябре 1917 года. Когда они укрепили свою власть, то стали рушить церковные храмы, расстреливать и ссылать священников. Но искоренить в людях религиозные чувства властям все-таки не удалось.
Когда мне было одиннадцать лет, в 1941 году, началась война с гитлеровской Германией. В первый же день отца мобилизовали в армию. Он прощался с нами, и бабушка стала его крестить — для спасения от смерти. Я очень удивился, видя, как отец тихо и серьезно стоял, пока она шептала что-то про себя, потом попросил:
— Молись, молись за меня, чтобы я остался живым…
И моя мама тоже крестилась, чего я никогда раньше не видел.
С тех пор я понял две вещи: во-первых, люди скрывали глубоко запрятанные в них религиозные чувства; во-вторых, когда подступает реальная угроза горя, затаенная религиозность прорывается наружу, и люди обращаются к Богу (больше не к кому!).