Екатерина Андреева-Бальмонт - Воспоминания
Но вообще в игрушки мы меньше играли, чем в игры, которые сами придумывали. В «церковь», в «паши». Мы устраивали алтарь за стульями, покрытыми пледом. Миша, брат, всегда изображал архиерея — мы по воскресеньям ходили к обедне на Савинское подворье — домовая церковь была очень близко от нашего дома, всегда стояли впереди и хорошо знали архиерейскую службу. Мишу я усаживала на подушки, надевала на него шапку, утыканную елочными украшениями, обвязывала его широким шарфом, и Миша всю службу сидел неподвижно, делая только возгласы изнеженным голосом, грассируя, подобно архиерею Леониду, любимцу московских светских дам. Алеша был священником и стоял за престолом; я — дьяконом, произносила ектенью{13} басом, входила в алтарь и выходила, отдергивая занавес. На плече в виде ораря{14} висело у меня полотенце, которое я с большим шиком скрещивала на груди, когда было надо. Я никому не уступала этого номера, даже когда старший брат участвовал в службе, и еще я всегда провозглашала, неистово крича, «многая лета».
Игра в «паши» заключалась в том, что я наряжала Мишу в его халатик, делала ему из одного шарфа пояс, из другого чалму, сажала его на подушки, где он покорно просиживал до тех пор, пока ему не подавался обед. За его троном стоял Алеша — тоже в халате и в чалме, а я, с нарисованными углем усами и бородой, была его поваром с линейкой за поясом, изображавшей кухонный нож, в белом колпачке (вероятно, в подражание картинкам из сказок братьев Гримм). Я стряпала из запасов, заранее приготовленных. Самое сложное было достать мороженое. Надо было ухитриться закрыть хотя бы наполовину дверь в комнату гувернантки, открыть форточку и достать снег и сосульки с наружной рамы. В грязный снег мы клали куски яблок, мелко нарубленных тупым, заскорузлым перочинным ножом, сверху посыпали шоколадом, наструганным тем же ножом. Другие блюда были проще: суп из кваса с корками черного хлеба, который нам давала няня Дуняша.
Гувернантка поощряла эту игру в dînette[16], так как мы, чтобы делать запрещенные вещи, сохраняли тишину, не ссорились, не кричали, как при других играх, например в поездку. У нас были большие игрушечные сани с парой лошадей. Миша — барыня с детьми-куклами — садился в сани, Алеша — лакей — становился на запятки, я влезала на козлы, выставляла одну ногу наружу, натягивала вожжи, совсем как кучер Ефим, казалось мне, чмокала губами, но не могла сдержать лошадей, они всегда несли, сани опрокидывались при моем усиленном содействии. Алеша соскакивал, помогал Мише, всегда визжавшему при этом, выбраться с детьми из саней, а я, старательно опрокинув лошадей, каталась по полу, путаясь в вожжах, и в конце концов останавливала их, то есть ставила их на место.
Когда я играла в лошадей одна, я изображала извозчика, разваливалась на сиденье и лениво размахивала кнутом, подгоняя лошадей. И я ехала так долго, долго, мечтая доехать так до края света.
Игры, которые я затевала, всегда были шумные и бурные. Я донимала всех гувернанток своим озорством и дерзостями. Я ненавидела их так же, как и они меня, должно быть. Я напрягала все силы своего ума и воли, чтобы донять их, заставить уйти от нас. И мне это удавалось. Многие из них уходили, и всегда из-за меня. Я помню целую серию их после нашей старушки бонны Амалии Ивановны — M-me Derly, m-lle Stobbe [17], княгиня Гогунава и другие. Ни одной из них в сущности не было дела до нас, детей. Все они были заняты, вернее, удручены своей нуждой и заботами, и мы, естественно, только утомляли их. Они должны были следить за тем, чтобы мы между собой всегда говорили по-немецки или по-французски, они имели власть наказывать нас и пользовались ей: ставили в угол на колени на мешок с горохом, привешивали красный фланелевый язык на шею за ложь. Заставляли писать по многу раз глаголы во всех временах: «Je mens, tu mens, il ment» [18] (я всегда подчеркивала красным карандашом «Vous mentez»…[19] Запирали в темную комнату. Но я не подчинялась им, не стояла на коленях, а валялась на полу, никогда не становилась в угол и учила братьев не поддаваться «этим злючкам». Я боялась только темной комнаты, и когда меня насильно впихивали в нее, я кричала и выла под дверью возможно громче, зная, что внизу мать может услыхать меня и что гувернантка этого не хотела.
Раз, когда одна гувернантка, потеряв терпение, ударила моего старшего брата, я набросилась на нее с кулаками и кусала ее руки, которыми она отстраняла меня.
Я знала, что все они считали меня дурной, злой, неисправимой. Я очень озлоблялась на них и продолжала разыгрывать такую до поступления к нам немки Анны Петровны Тихомировой. Когда мать привела к нам в детскую новую гувернантку и просила ее заняться мною особенно, так как я очень строптива и непослушна, Анна Петровна нежно обняла меня и сказала: «Das süsse Kind (что менее всего, казалось, подходило ко мне), mit dir werden wir gute Freunde sein, nicht wahr, Kätzchen?» [20]
Но и ей я долго не доверяла, присматриваясь к ней. Но она как будто не замечала мои бутады [21]. Я была страшно огорчена, что меня переселили от братьев к ней в комнату. Она сочувствовала мне, уверяла меня, что я буду только спать у нее, что все останется по-прежнему; игрушки мои в ящике стола, мои тетради, книги у мальчиков на этажерке, если я не захочу их перенести к себе. Я, конечно, не захотела… Но очень скоро вещь за вещью переносила к себе.
Вскоре — 13 марта — наступил день моего рождения. До тех пор этот день праздновался так: я спускалась к родителям за подарками, сестры и братья приносили подарки ко мне наверх. Вместо молока мы пили шоколад, вместо хлеба ели пирожные. На этот раз Анна Петровна с вечера делала какие-то приготовления у нас в комнате. Когда я утром проснулась, я тотчас же заметила около моей кроватки столик, покрытый белой скатертью. На нем лист бумаги и пестрыми карандашами написано большими буквами «Gratuliere» [22]. На стуле лежало самое мое нарядное платье. «Скорее мойся и одевайся, — сказала Анна Петровна. — Mach schnell!» [23].
Меня страшно заинтересовала эта таинственность. Очевидно, это «Gratuliere» относится ко мне. Но что было под скатертью на столе? Пока няня меня причесывала и одевала, я все косилась в тот угол. Когда я пошла молиться к братьям, Анна Петровна закрыла дверь в детскую, чего она никогда прежде не делала. «Вы придете, — сказала она, — когда я вас позову». Не успели мы пролепетать скороговоркой «Отче наш», «Богородицу», «Царю небесный» [24], как дверь отворилась. На столике, выдвинутом в середину комнаты, лежал крендель, воткнутые в нем восковые свечки горели. Их было восемь, число моих лет. Вокруг лежали пакетики, завернутые в белую бумагу, завязанные ленточками с надписями: «от Саши», «от Сережи»… Я стояла как очарованная, не смея прикоснуться ни к чему. Меня особенно поразил навес, сплетенный из еловых ветвей, а в нем олень с шерстью, с ветвистыми рогами, со стеклянными глазами, блестевшими, как живые. Перед ним кормушка из еловых палочек. Это все была работа Анны Петровны. Никогда ни одна из игрушек не производила на меня такого впечатления. Олень стал любимой игрушкой на несколько лет, рога у него обломались, повертывающаяся шея свернулась на сторону, подковки отскочили, но он всегда спал со мною в постели, лежал на подушке. Меня особенно восхищал его домик из еловых ветвей, сделанный Анной Петровной.