Эмма Герштейн - Мемуары
— Вот, молодой поэт не отдает старшему товарищу долг, а сам приглашает гостей и распивает с ними вино!
Поднялся шум, ссора, кончившаяся требованием женщины, чтобы Саргиджан побил Мандельштама. Тот так и поступил, причем ударил и Надю.
Мандельштамы потребовали товарищеского суда. Надя расхаживала перед Домом Герцена, демонстрируя свои синяки, и каждому знакомому заявляла с посветлевшими веселыми глазами: «Меня избил Саргиджан, Саргиджан избил Мандельштама…» И когда в Доме Герцена был устроен товарищеский суд, маленькая комната была набита до отказа. Председательствовал Алексей Толстой.
Я не присутствовала, так как была на службе, но вечером ко мне пришел Евгений Яковлевич и все рассказал. Даже он, всегда сдержанный, орал, топал ногами, вскакивал на стул, возмущаясь постановлением товарищеского суда: оно было не в пользу Мандельштама. Но Саргиджану не было даже вынесено порицания.
Это было несчастьем для Осипа Эмильевича, потому что превратилось в его навязчивую идею, на что он сам жаловался именно этими словами.
Торжественно скандируя, он диктовал мне с мандельштамовской лапидарностью и метафоричностью одно из своих заявлений все по тому же поводу. Мне запомнилась оттуда такая мысль: маленькая подлость, утверждал Мандельштам, ничем не отличается от большой.
В апреле 1933-го Мандельштамы уехали в Старый Крым. Но еще целый год Осип Эмильевич мучился этой растущей в его сознании распрей. Ненависть его сконцентрировалась на личности Алексея Толстого.
Через три-четыре месяца они вернулись в Москву.
Что-то изменилось. Я это почувствовала при первой же встрече. Но тут же я уехала на месяц в дом отдыха. Когда вернулась осенью, чувство перемены охватило меня еще сильнее.
Осип Эмильевич отпустил изящно подстриженную бородку, в которой проглядывала седина. Он расширился в плечах, поплотнел, казался бы отяжелевшим, если бы не его постоянная нервная подвижность.
На Надином лице я стала примечать следы возраста. В октябре ей должно было исполниться тридцать четыре года, и в ней уже предчувствовалась тридцатипятилетняя женщина.
У ее брата стала заметна какая-то застылость. Мне казалось, что эмоции заменены у него рефлексами. А его мать — медик по образованию — еще минувшей зимой заговаривала о том, что у Евгения Яковлевича «откладывается известь в сосудах». Осип Эмильевич, говоря о нем, замечал, что сорок лет — критический возраст для мужчины. Это барьер, если преодолеешь его благополучно, дальше уже можно жить не задумываясь о возрасте.
У меня с Евгением Яковлевичем произошел в это время разрыв, однако месяца через два мы помирились. «Мы не можем поссориться — мы родственники», — объяснял он. Что-то отпало в наших отношениях, но появилось и что-то новое.
Другим стал и мой ровесник, тридцатилетний Борис Сергеевич Кузин. Где то воодушевление, те сияющие глаза и звучный смех, с какими он вернулся в тридцатом году из среднеазиатской экспедиции? С каждым годом он становился все мрачнее и нервознее. Иногда, от случая к случаю, он забегал ко мне, не засиживаясь позже десяти часов вечера и произнося на прощание одни и те же слова: «Пора к маме. Она будет беспокоиться. Мне еще нужно почитать перед сном». Он дочитывал вторую часть «Фауста». Как я уже говорила, Гете он читал в подлиннике. Я не понимала, в чем дело, пока Надя не открыла мне, что с ним происходит. Его систематически вызывал к себе следователь. От него требовали, чтобы он стал сексотом, то есть секретным сотрудником ГПУ, осведомителем. Угрожали арестом, уверяя, что недоноситель и сам является контрреволюционером. «Подумайте, что будет с мамой, если вас арестуют». — «Мама умрет». — «Как вы жестоки». По словам Нади, требования, предъявляемые «органами» Кузину, относились только к университетским делам. В 1933 году Кузина действительно арестовали, но держали недолго. Мандельштамы пригласили его отдохнуть с ними в Старом Крыму. Там жила Нина Николаевна Грин, вдова писателя. Она появилась в Москве вскоре после смерти мужа и часто потом наезжала по делам литературного наследия Грина. Мандельштамы с ней подружились. Она стала у них своим человеком.
На следующий год она как-то расцвела, преобразилась в хорошенькую сорокалетнюю вдовушку и, прогуливаясь под нарядным зонтиком, слегка напоминала кустодиевских красавиц. Приезжала она в Москву и зимой.
Борис Сергеевич вернулся из Старого Крыма раньше Мандельштамов. Они направились еще в Коктебель. Там они собирали камешки и беседовали с Андреем Белым, оказавшимся одновременно с ними в писательском Доме творчества.
Вскоре после возвращения в Москву Мандельштамы переехали на другую квартиру. Этот переезд совпал с новым периодом жизни Мандельштама. В Нащокинском его настиг взрыв поэтической работы и глубокий кризис во всех областях жизни — семейной, профессиональной, политической.
НАЩОКИНСКИЙ ПЕРЕУЛОК, Д. 5, КВ. 26
Переезд в отдельную двухкомнатную квартиру не был неожиданным. Он готовился исподволь, дебаты велись всю прошлую зиму. Дом был одним из первых кооперативных, и кандидатуру каждого жильца обсуждали сами писатели. При упоминании фамилии Осипа Эмильевича они стонали: «Ох, этот Мандельштам!» Я возмущалась, что такому большому поэту не дают квартиры, говорила об этом в доме Осмеркиных. А бывавший там поэт и прозаик Константин Аристархович Большаков возражал: «Вы поймите: Мандельштам не имеет права на квартиру в писательском кооперативном доме, он даже не член Союза поэтов».
Энергия Мандельштамов преодолела все препятствия. Мандельштам был включен в список членов кооператива — кто внес за него деньги и вообще был ли сделан паевой взнос, не знаю, но какая-то неуверенность чувствовалась и продолжалась до самого последнего дня. По действующим тогда законам жильца нельзя было выселить, если на спорной площади стоит его кровать. Надя прекрасно это знала, и как только был назначен день общего вселения, она с ночи дежурила у подъезда, поставив рядом с собой пружинный матрац. Утром, как только дверь подъезда открыли, она ринулась со своим матрацем на пятый этаж (дом без лифта) и первая ворвалась в квартиру. (Помогал ли ей кто-нибудь из друзей, не помню.) И вот врезан замок, вселенье совершилось.
Квартирка казалась нам очаровательной. Маленькая прихожая, напротив — дверь в крошечную кухню, направо — неописуемая роскошь! — ванная, рядом уборная. На той же правой стене вход в жилые комнаты, в первую, узкую и длинную проходную, за ней такой же длины, но гораздо шире — большая комната, причем обе они начинались близко от дверей, так что первая почти не ощущалась как проходная.