Чрез лихолетие эпохи… Письма 1922–1936 годов - Пастернак Борис Леонидович
Думаю, что из упорства никогда не скажу Вам того слова. Из упорства. Из суеверия. (Самого пустого, ибо вмещает всё, самого страшного!) Его можно произносить по пустякам, когда это заведомо – гипербола. Его можно дарить, как червонец – нищему. В больших случаях – тишина и осторожн<ость>. Не п.ч. Крёзу моего червонца мало, а п.ч. он его сам наперед взял.
Я ничего не могу Вам подарить, п.ч. это было бы взлом<ом> в Вашу же сокровищницу.
Еще: дарить: хотя бы душу! – отделять: душа часть меня, есть кость. Предпочитаю ничего Вам не дарить, не говорить – об этом.
Сегодня вечером, холодя себе весь левый сердечный бок промерзлой стеной весеннего вагона (сидела у окна), думала: этого жизнь мне не даст: Вас рядом. Даст чехов, немцев, студентов, гениев, еще кого-то, еще кого-то: – она мне не даст.
Ну, а в минуту смерти: кто встанет?
Думаю, (вне Вас и вне себя) в предсмертную секунду (последнюю до) – та рука, в секунду посмертную (первейшую, первую по) моя, эта.
По спокойствию и по безнадежности знаю: <оборвано>
– «Не ждите ни меня, ни моих писем»… Милый друг, я буду ждать Ваших дел, это же Ваше лучшее письмо ко мне: письмо к Миру!
– Ах, Вы и это слово писать задумыв<аетесь>? Для меня все слова малы с рождения, всегда. И за малейшее из них я так: из недр – благодарна. Я и не такие выслушивала молча, не отвечая на них, как не отвечают на вздох. Для меня они все малы, я ни одного не боюсь, другой у меня ни за одно не отвечает / я ни на одно не отвечаю.
Не бойтесь. Я не кредитор. Я и свои и чужие забываю, раньше, чем другой успеет забыть. Я не даю забывать – другому. (Т. е. эту роскошь оставляю за собой!)
Я дружбу ставлю выше любви: не я ставлю, стоит выше, просто: дружба стоит, любовь – влежку.
Horizontales und Wertikales Handwerk [12].
Всё в мире меня затрагивает больше, чем моя личная жизнь.
Сестра, это отсутствие страдания (не ее, от нее!). – Не будете. —
На моей горе растет можжевельник. Каждый раз, сходя, я о нем забываю, каждый раз, всходя, я его пугаюсь: человек! потом радуюсь: куст <вариант: Вы>. Задумываюсь о Вас и, когда прихожу в себя – его нет, позади, миновала. Я его еще ни разу близко не видела. Я думаю, что это Вы.
Можжевельник двуцветный: снизу голубой, сверху зеленый. В памяти моей он черный.
Нам с Вами важно условиться, договориться, и – сговорившись – держать. Ведь обычно проваливается, п.ч. оба ненадежны. Когда один надежен – уже надежда на удачу. А мы ведь надежны оба, Вы и я.
Со мной сумел (вместил и ограничил) только один, вдвое старше Вас. Вместил, ибо бездонен, ограничил – ибо женщин и этим всю женскую роль с меня снял. (Ограничил, т. е. освободил от.) Ту роль, которую я, с чисто мужской корректностью, все-таки почему-то играть себя считала обязанной.
Мой дом – лбы, а не сердца.
Письмо 17
24 августа 1923 г.
Цветаева – Пастернаку
Всё меня отшвыривает, Б.П., к Вам на грудь, к Вам – в грудь. Вас многие будут любить, и Вы будете знаменитым поэтом – дело не в том! Никогда и ни в ком Вы так не прозвучите, я читаю Ваши умыслы.
Письмо 18
<январь 1924 г.>
Цветаева – Пастернаку
Пастернак, полгода прошло, – нет, уже 8 месяцев! – я не сдвинулась с места, так пройдут и еще полгода, и еще год – если еще помните! Срывалась и отрывалась – только для того, очевидно, чтобы больнее и явнее знать, что вне Вас мне ничего не найти и ничего не потерять. Вы, моя безнадежность, являетесь одновременно и всем моим будущим, т. е. надеждой. Наша встреча, как гора, сп<олзает> в море, я сначала приняла ее (в себе) за лавину. Нет, это надолго, на годы, увижусь или не увижусь. У меня глубокий покой. В этой встрече весь смысл моей жизни, думаю иногда – и Вашей. Просто: читаю Ваши книги и содрогаюсь от соответ<ствия>. Поэтому ни одна строка, написанная с тех пор, Вас не миновала, я пишу и дышу в Вас (как цель, место, куда пишешь). Я знаю, что когда мы встретимся, мы уже не расстанемся. Я vorfühlende [13]. Как это будет в этих мирах, не знаю, – как-нибудь! – это случится той силой горы.
Это не одержимость и не наваждение, я не зачарована, а если зачарована – то навек, так что и на том свете не проснусь, не очнусь. Если сон снится всю жизнь – какое нам дело, что это сон, ведь примета сна – преходящесть.
Я хочу говорить Вам просто и спокойно, – ведь 8 месяцев, под<умайте>, день за днем! Всякая лихорадка отпустит. Когда мне плохо, я думаю: Б.П., когда мне хорошо, я думаю Б.П., когда Музыка – Б.П., когда лист слетает на дорогу – Б.П., Вы мой спутник, моя цель и мой оплот, я не выхожу из Вас. Всё, и болевое, и <пропуск одного слова>, с удесятеренной силой отшвыривает меня к Вам на грудь, в грудь, я не могу выйти из Вас, даже когда <оборвано>
О внешней жизни. Я так пыталась любить другого, всей волей люб<ви>, но тщетно, из другого я рвалась, оглядывалась на Вас, заглядывалась на Вас (как на поезд заглядываются, долженствующий появиться из тумана). Я невиновна в том, что я <оборвано>, я всё делала, чтобы это прошло.
Так было, так есть, так будет.
Я не жду Ваших писем, отпуская Вас тогда, я отпускала Вас на два года, на все эти дни этих двух годов, на все часы. Мне эти годы, часы, дни нужно проспать. Сон – работа, сон – <пропуск одного слова>, любовь к др<угому>. Тревожиться и ждать Вас я начну, хотела сказать 31го апреля – нет, 30го марта 1925 г. Это – ставка моей жизни, так я это вижу.
Смешно мне, не отвечающей ни за час, загадывать на годы, но вот – полугодие уже есть. Так пройдут и ост<альные> три.
<Другими чернилами; вероятно, предварительный конспект этого письма:>
Не хочу сказать б<ольше>, чем есть, но: некое чувство обреченности друг на друга, просто: иначе не может быть. Вокруг меня огромные любовные вихри, Вы моя единственная неподвижность (во мне, все то – во вне, это во мне). О внешней жизни не расск<азываю>, т. е. о жизни моей в днях, – много всего! все настоящее, но из каждых рук рвусь в Вас, оглядываюсь на Вас. Встреча с Вами – весь смысл моей жизни здесь на земле (есть и ин<ые> см<ыслы>). Зн<айте>, что то, что удерживает, заграждает мне Вас, так же велико, громадно, безнадежно – как Ваше. Мы во всем равны здесь <оборвано>
Письмо 19
<пер. пол. 1924 г.>
Пастернак – Цветаевой
Дорогая Марина! Так странно Вам писать! Мне кажется, Вы знаете и видите все, мы никогда не начинали, мы никогда не перестанем. Живите долго, живите вечно, я только на это надеюсь теперь. Как объяснить Вам? Я мог бы простыми и строгими словами рассказать, что́ теперь со мною и как сложилась жизнь, как трудно тут. Всего бы лучше так и сделать. Но я не знаю, далось ли бы Вам то волненье, с каким бы я их сказал. Я писал бы Вам о своем житье-бытье, и чем подробнее и точнее на нем останавливался, тем чудне́е и жутче было бы Вам, что я с таким усердьем себя помню. А между тем, подробно и точно писал бы я о Вас, о Вас давнишней, о Вас отдаленной и далекой в будущем. Что Вы такое, Марина? Вы в ряду тех величайших вещей, которых можно не замечать, без угрозы обидеть их и их лишиться. Вы сердечный мой воздух, которым день и ночь дышу я, того не зная, с тем чтобы когда-нибудь и как-то (и кто скажет, как?) отправиться только и дышать им, как отправляются в горы или на море или зимой в деревню. Только раз пять или шесть, не больше, слышал я в жизни другую такую незаметность, водопад существованья, грохот невымышленного мира, частый, как несущаяся конница, град отвесного, во весь рост, чутья, предполаганья, испуга, восторга, поклоненья и утаиванья, – такие звуки знакомы окнам весенней ночью. О том, как услыхал я это в предпоследний раз, писал я в бытность мою поэтом. В следующий, в последний раз я это услышал из Верст и потом от Вас, изо всего, что от Вас шло и за что я никогда не благодарил во́время, как за отдаленное, всю ночь держащее тебя у окна, молодое, горделивое, немолчно играющее молчаньем, торжественно тихое одиночество далекого, далекого водопада. Зачем я пишу Вам глупости, они Вас за разметываемую красоту не вознаградят и вас не возвратят мне, если Ваше терпенье истощилось, если мое поведенье Вам в тягость и я Вас потерял. Я часто представлял себе, что было бы, будь Вы тут. Я боюсь говорить об этом, так ясно я все вижу, ничего не назвав. Но одним разочарованьем было бы в жизни у Вас больше, потому что до какой бы бледности и опущенности я ни дошел, войдя к Вам и оставшись при Вас, я бы их за собой не знал, за оглушающим грохотом полной подлинности, за счастьем, и наверное недоумевал бы и огорчался, когда Вы и другие глядели бы на меня трезвыми глазами. Потому что красить Вас и Вас дополнять нечем и не к чему. И как легко бы я стал ничтожеством (для Вас неловким). Есть устойчивый, бестрепетно сторожевой порядок, порядок Верст и расстояний, без которых некуда было бы удаляться далям, неоткуда катиться их гулу. Они умнее нас. Их разорять нельзя. Я заметил, что думая о Вас, всегда закрываю глаза. Я тогда вижу свой дом, жену, ребенка, всё вместе, себя, лучше сказать, то место среди них, куда я должен откуда-то вернуться и возвращаюсь. И вот, с закрытыми глазами продолжаю я видеть их в какой-то их радости, в подъеме, точно приток неведомо откуда-то взявшихся планов или надежд влился в них, или у них праздник, и они не знают, как его назвать, я же знаю (и может быть говорю им), и имя этому празднику – Вы. Ничем у меня из головы этого представленья не вышибить. Я уже раз Вам о нем говорил. Я верю в это чутье, слишком часто оно мне является и мое постоянное любованье Вами сопровождает. Я ему слепо доверяюсь, хотя ни понять, ни осмыслить его не в силах. Возможно, что это предчувствие какое-то, – безо всякой мистики, лишнего глубинничанья и литературы. В том, как я люблю Вас, то́, что жена моей любви к Вам не любит, есть знак неслучайный и себе подчиняющий, – о если бы Вы это поняли! Что он может значить? А Бог его знает. У него может быть только два значенья. Либо нам не суждено свидеться (ну скажем, меня вдруг завтра не станет, и тогда к чему было бы понапрасну их огорчать или отчуждать). Либо же суждено нам, и в это я верю, встретиться вне всякой неправды, как бы непонятно и несбыточно это ни казалось. Я ловлю себя на том, что говорю уже не с Вами, а о Вас с самим собой или с двойником моей Жени. Это ведь неуклюже и не касается Вас, и Вам скучно, наверное, родной, родной мой воздух, насильно с воли втянутый в комнату к посторонним! Сегодня ровно год, как я сдерживаюсь, таюсь и для Вас не существую. Дань неправде ведь и эта нарочитая нищета. Мне хочется писать Вам. Я буду писать про всякую всячину, без иронии, я буду обо всем пробалтываться Вам. Это будут (если пойдут) – ровные, почти неподвижные письма. Сразу же, как только я обращаюсь к Вам, Марина, меня подымает до самого предела преданности, и этот уровень длится ровно, без спаданий, головокружительно.