Зинаида Пастернак - Воспоминания. Письма
В Литфонде организовали комиссию по приему писательских детей в эвакуацию. Боря настаивал на необходимости вывезти Стасика и Леню, а у меня душа рвалась к третьему сыну, который лежал после операции в санатории в беспомощном состоянии. Но Боря дал мне слово, что он будет часто навещать Адика и рассказывать ему, как горько я плакала и не хотела уезжать из-за него. Он говорил, что для маленького Лени ночные переживания, связанные с тревогой, вредны и надо спасать здоровых детей. Вместе с детьми могли ехать только матери, у которых были малыши не старше двух с половиной лет. Леня по метрике был старше. Мне стоило большого труда уговорить домоуправа дать справку о том, что возраст у Лени указан неверно. Я пришла в Литфонд и сказала, что они не пожалеют, если возьмут меня, и я готова, засучив рукава, выполнять любую работу, какая потребуется в эвакуации. Немцы приближались, и мы должны были срочно выезжать специальным поездом в Казань. Трудно и тяжело было расставаться с Борей. Он провожал нас на вокзал[74], вид у него был энергичный, он подбадривал нас и обещал впоследствии к нам приехать. Сердце мое разрывалось на части. За Борю и Адика было неспокойно, так как налеты учащались и в Москве оставаться было опасно. Я чувствовала себя преступницей перед Адиком, но меня уговаривали уехать, успокаивая тем, что санаторий тоже будет организованно эвакуирован. Особенно тяжелым было расставание Бори с Леней, которого отец обожал. Последний раз прижавши сына к груди, он сказал, как будто Леня все понимает: «Надвигается нечто очень страшное, если ты потеряешь отца, старайся быть похожим на меня и твою маму».
В дорогу не разрешалось брать много вещей, но я захватила Ленины валенки и шубу и завернула в нее Борины письма и рукопись второй части «Охранной грамоты»: они были мне очень дороги, и я боялась, что во время войны они пропадут. Благодаря этому письма и рукопись уцелели.
Я ехала в одном купе с Наташей Треневой[75], которая везла маленького Андрюшу, сына Павленко. Стасика поместили в другом вагоне вместе со старшими детьми. Всего эвакуировалось двести ребят. Сразу стало ясно, что малыши нуждаются в помощи и рук не хватает. Засучивши рукава, я принялась помогать с самой большой добросовестностью. Приходилось умывать детей и кормить их. Несмотря на то что в Москве был голод, продуктов для детей везли достаточно.
Комендантом поезда была Евгения Давыдовна Косачевская, а директором детдома – Фанни Петровна Коган. Им сразу понравилась моя работа, и особенно то, что я уделяла больше внимания чужим детям, чем своим. Уже к концу этой поездки, продолжавшейся три дня, Ф. П. сказала, что ей нужен именно такой работящий человек и она думает устроить меня сестрой-хозяйкой в этом детдоме. Я ей отвечала, что такие вещи, как честность, порядочность и благородство, не требуют похвалы, они должны быть обычным явлением. Она сказала, что, как ни странно, из сорока восьми матерей, ехавших с нами, я была в этом смысле единственной.
Мое усердие на три четверти объяснялось моей горькой участью, разлукой с Борей и Адиком. В работе я находила утешение. Мне пришлось не только ухаживать за детьми, но и показывать пример матерям. Я убеждала их работать так, чтобы валиться с ног от усталости, и говорила, что в этом единственное наше спасение. Постепенно и другие, следуя моему примеру, втянулись в труд.
В Казань приехали поздно вечером. Оттуда нас должны были направить в Берсут на Каме. Это было нечто вроде дачного поселка, было решено остановиться там на лето, чтобы дать детям возможность побыть на свежем воздухе. Ночью в темноте погрузились на баржу, ее заливало, и мы по очереди дежурили и откачивали воду. В момент погрузки к пристани причалил пароход, по-видимому санитарный. Мне вдруг почудилось, что на этом пароходе едет Адик. Я подбежала к какому-то военному с повязкой Красного Креста на руке и спросила, какие это больные. Он меня обругал за то, что в военное время я спрашиваю такие подробности, это, мол, тайна. Его резкость меня поразила. Я объяснила, что интересуюсь не из простого любопытства, что мой старший сын находится в санатории под Москвой, мне пришлось его бросить, и я очень страдаю. Он смягчился и сказал, что это не тот санаторий, а какой – он не скажет, потому что не имеет права отвечать на вопросы. Но нервы были натянуты, я не могла уснуть, и это было кстати: я следила, чтобы вода не заливала детей. И как всегда в страшные минуты, я стала молиться Богу, чтобы мы все доехали благополучно.
На другое утро мы прибыли в Берсут. Нам дали два дома – один для старших детей, другой для младших. Стали распределять обязанности между матерями. Меня тянуло быть няней – убирать палаты, мыть горшки, топить печи, но Ф. П. сказала, что эта работа не для меня и она мне поручает самый ответственный пост – быть кормилицей детей. В такое трудное, голодное время это было совсем не просто.
Я с головой окунулась в работу. Не все шло гладко, большинство матерей относилось к делу легкомысленно. На общем собрании всего коллектива я старалась убедить, что одни слишком веселятся, бросают детей и ходят гулять, а другие зря впадают в противоположную крайность и льют непрерывно слезы. Руководили нашими собраниями Косачевская и Ольга Черткова, обе партийные работницы. Они начинали свои речи с того, что в нашем коллективе завелись упадочные настроения. Мне часто приходилось выступать против них, и я не могла понять, зачем в своих выступлениях они бросаются громкими фразами о родине и патриотизме. По лицам матерей было видно, что все идет мимо, и я сказала им обеим, что официальные речи на этих женщин мало действуют и совершенно некстати, время трудное, у каждого своя драма и нужно действовать более человечно. Они на меня косились, полагая, что я буду разлагать коллектив. И как они ни старались подкопать под меня, ничего не выходило, потому что в моей работе не к чему было придраться. К концу эвакуации дело дошло до того, что, проникшись уважением к моей работе, они предложили мне вступить в партию. Я сказала, что для этого нужно иметь политическое образование, а я недостаточно подкованна.
Прожили мы в Берсуте три месяца. Вначале я не получала никаких вестей из Москвы, очень тревожилась, а потом стали приходить письма от Бори. Они прибывали по оказии с едущими писателями. Боря писал, что проходит военное обучение и дежурит в Лаврушинском на крыше. Живет на даче вместе с Лениной няней Марусей, не голодает, потому что выручает огород, и просит меня о нем не беспокоиться. Писал, чтобы не волновалась за Адика, санаторий собираются эвакуировать в Плес, Адик на меня не сердится, понимает и оправдывает мой поступок и часто будет мне писать.
Конечным местом нашего назначения был Чистополь, где для нас приготовили два дома, оборудованных на зиму. Это было кстати, потому что в Берсуте было уже холодно – дачи, в которых мы разместились, были летними.
Итак, в конце сентября мы прибыли на пароходе в Чистополь. Здесь я официально заняла место сестры-хозяйки. Я отдавала всю душу и все свое внимание детям. Хотя не дело сестры-хозяйки заниматься черной работой, но в свободное время я топила печи, мыла горшки и т. д. Делала все это я с удовольствием, но в бухгалтерии я ничего не понимала, и началась моя работа с недоразумения. Когда мы расположились, пришел кладовщик переписывать инвентарь и принес две бумаги – одну на имущество дома старших детей, а другую на наш дом малышей. Пересчитали весь инвентарь, и я по неопытности расписалась на обеих бумагах, таким образом, получила двойное количество инвентаря. Этого кладовщика вскоре призвали в армию, и я его больше не видела, он был убит на войне, и некому было подтвердить, что в бумагах двойное количество инвентаря указано ошибочно. Этот факт я упоминаю как анекдот, только потому, что в конце эвакуации, когда я получала в Москве медаль «За трудовую доблесть», надо мной смеялись из-за этой истории, и директор Литфонда Хмара сказал, что он мог бы меня отдать под суд и прощает все за мою честную работу. На это я отвечала, что ненавижу бухгалтерию и, сталкиваясь с ней, всегда запутывалась и получались недоразумения. От цифр, накладных и документов у меня кружилась голова.
В Чистополе было очень трудно; кругом воровали продукты, дрова, и я вставала в четыре часа утра и сама топила печи во всем доме, хотя это не входило в мои обязанности. Но я чувствовала, что все наше хозяйство развалится, если я не буду этого делать. Директор дома Фанни Петровна к каждому празднику брала со всех обязательства улучшить работу, и однажды, когда я тоже хотела взять обязательство, она написала другое и повесила у меня над кроватью. В этом «обязательстве» говорилось, что я должна брать выходные дни и побольше отдыхать. Кроме наших ста детей, мы еще кормили приходивших за обедами и завтраками матерей, у которых были грудные дети.
Трудностей было очень много. Я была не в ладах с директором обоих детских домов – нашим главным начальством Я.Ф. Хохловым. Он был представительный мужчина, прекрасно одевался, и все гнули перед ним спину, подхалимничали, таскали для него продукты, делали ему подарки. Я же находила, что ему скорее подходит должность директора конюшни, а не детдома. Он не понимал, что маленькие дети нуждаются иногда в диетическом столе, и когда я иногда выписывала лишние полкило манной крупы или риса, он кричал, что дети болеют от обжорства, потому что я их закармливаю. Однажды он довел меня до того, что я вспылила, хлопнула чернильницей и облила его роскошный костюм. Речь шла о каких-то дополнительных продуктах для праздника 7 Ноября. Он назло выдал мне плохо разваривающуюся пшеничную крупу и вместо белой – ржаную муку. Я пришла домой и написала заявление об уходе. Через два часа пришла бумага, на моем заявлении было написано, что вплоть до особого распоряжения я не имею права оставить свою должность. Как ни странно, он стал после этого случая лучше относиться ко мне и не так часто отказывал в моих просьбах.