Симона де Бовуар - Сила обстоятельств: Мемуары
Был в моей жизни несомненный успех: мои отношения с Сартром. За более чем тридцать лет мы один лишь раз заснули в размолвке. Это длительное единение не ослабило интерес, с которым мы относились к нашим беседам: одна приятельница заметила, что каждый из нас слушает другого с огромным вниманием. Между тем наши мысли так упорно взаимно критиковались, поправлялись, поддерживались, что стали общими. Позади у нас нераздельный запас воспоминаний, знакомств, образов; для познания мира мы располагаем одними и теми же средствами, представлениями, объяснениями: очень часто один заканчивает фразу, начатую другим, если нам задают вопрос, то нам случается вместе давать одинаковые ответы. На основании какого-нибудь слова, ощущения, намека мы проделываем один и тот же внутренний путь и одновременно приходим к заключению — будь то воспоминание или сопоставление, — для третьего лица совершенно неожиданному. Мы уже не удивляемся, отыскивая друг друга даже в своих сочинениях; недавно я прочитала размышления Сартра, записанные где-то в 1952 году, которых не знала, и обнаружила там пассажи, которые почти слово в слово нахожу в своих «Мемуарах», написанных десятью годами позже. Наши темпераменты, помыслы, предшествующий выбор не совпадают, и произведения наши мало похожи, но произрастают они на одной почве.
Такое согласие, упрекали меня, противоречит морали «Второго пола»: я требую от женщин независимости, а сама никогда не знала одиночества. Эти два слова не синонимы, но, прежде чем объясниться, мне хотелось бы отмести некоторые глупости.
Люди говорили, что мои книги писал Сартр. Один человек, не желавший мне зла, посоветовал на другой день после присуждения Гонкуровской премии: «Если будете давать интервью, уточните, что «Мандарины» написаны лично вами. Вы же знаете, что говорят: будто вам помогает Сартр…» Уверяют также, будто он обеспечил мой успех: его вмешательство ограничилось тем, что он передал Борису Парену две мои рукописи, одна из которых, впрочем, была отвергнута. Ладно, оставим это. При мне не раз утверждали, что Колетт преуспела «через постель», настолько наше общество склонно держать мне подобных в положении второстепенных существ, считать их отражением, игрушкой или кровососом великого мужского пола.
Тем более считалось, что все мои убеждения внушены мне Сартром. «С другим она была бы мистиком», — написал Жан Гиттон; а совсем недавно некий критик, бельгийский, если не ошибаюсь, размечтался: «А если бы она встретила Бразий-ака!» В газете под названием «Трибюн дез ассюранс» я прочитала: «Если бы вместо того, чтобы стать ученицей Сартра, она оказалась во власти какого-нибудь теолога, то была бы страстной теисткой». По прошествии пятидесяти лет я вновь встречаюсь с давнишней идеей моего отца: «Женщина является тем, что делает из нее муж». Он полностью ошибался; ему ни на волосок не удалось изменить юную богомолицу, воспитанную в монастыре Уазо. Даже выдающаяся личность Жореса потерпела неудачу, натолкнувшись на благочестивое упорство его супруги. Юность не делает уступок, она оказывает сопротивление: ну как я, такая, какой была в двадцать лет, могла поддаться влиянию какого-нибудь верующего или фашиста? Дело в том, что у нас принято считать, будто женщина мыслит своей маткой: какое, право, свинство! Я столкнулась с Бразий-аком и его приспешниками: они внушали мне ужас. Я могла привязаться лишь к человеку, враждебному всему, что ненавидела я сама: правые партии, благомыслие, религию. И не случайно, что я выбрала Сартра, ибо в конечном счете я его выбрала. Я последовала за ним с радостью, потому что он увлекал меня на ту стезю, по которой я хотела идти; позже мы всегда вместе обсуждали наши пути. Помнится, в 1940 году, когда я получила его последнее письмо из Брюмата, написанное наспех и немного неясное, одна фраза при первом прочтении испугала меня: не собирается ли Сартр вступить в сделку? В то мгновение, когда этот страх пронзил меня, по сковавшему меня напряжению и боли я почувствовала, что если не смогу убедить его, то стану отныне жить наперекор ему.
Остается добавить, что философские и политические идеи исходили от него. Похоже, что некоторые молодые женщины были этим разочарованы: выходит, я соглашалась на ту «относительную» роль, которой советовала им избежать. Нет. Идеологически Сартр — творец, я — нет; вынужденный в силу этого делать политический выбор, он тем самым углубил его смысл в гораздо большей степени, чем я была заинтересована это делать, и, отказавшись признать его превосходство, я тем самым предала бы свою свободу; я замкнулась бы на недобросовестном стремлении к состязанию, которое порождает борьбу полов и является противоположностью интеллектуальной честности. Я сохранила свою независимость, ибо никогда не перекладывала на Сартра свою ответственность: я не приняла ни одной идеи, ни одного решения, не проверив их критически в применении к самой себе. Мои переживания рождались от непосредственного соприкосновения с миром. Мое личное творчество требовало от меня поисков, решений, упорства, борьбы, труда. Он мне помог, я тоже ему помогла. Но жизнь я воспринимала не через него.
По сути, подобное обвинение составляет часть того арсенала, который мои противники использовали против меня. Ибо моя публичная жизнь — это история моих книг, моих успехов и неудач, а также тех нападок, мишенью которых я была.
Во Франции, если вы пишете, быть женщиной — значит давать оружие против себя. Особенно в том возрасте, когда я начала печататься. По отношению к очень молодой женщине проявляют игривую снисходительность. Если она старая, перед ней расшаркиваются. Но, утратив первую свежесть и не успев еще приобрести налет древности, попробуйте открыть рот — на вас спустят всех собак! Если вы придерживаетесь правых взглядов, если с готовностью склоняетесь, признавая превосходство самцов, и не говорите дерзостей, вас пощадят. А я была из левых. Пыталась кое-что сказать, в том числе и о том, что женщины не являются калеками от рождения.
«Вы одержали победу, у вас есть настоящие враги», — говорил мне весной 1960 года Нелсон Олгрен. Да, оскорбления таких изданий, как «Ривароль», «Прев», «Каррефур», Жака Лорана радовали меня. Беда в том, что недоброжелательство нарастает как снежный ком. Клевета сразу же находит отклик, если не в сердцах, то, по крайней мере, в устах! Разумеется, это одна из форм того недовольства, которое мы все так или иначе испытываем оттого, что являемся всего лишь такими, какие есть. Обладая способностью понимать, мы предпочитаем проглотить это. Писатели особенно подвержены подобным нападкам; публика возносит их, прекрасно сознавая, что они такие же люди, как другие, и гневается на них за эту противоречивость; все признаки, выдающие их человечность, она обращает против них. Один американский критик, вполне, впрочем, доброжелательный, написал, что в «Зрелости», несмотря на свои усилия, я заставила Сартра спуститься со своего пьедестала. Какого пьедестала? Хотя он все же приходит к заключению, что если Сартр и теряет в какой-то мере свой престиж, зато любят его теперь больше. Обычно публика, обнаружив, что вы не сверхчеловек, ставит вас ниже себе подобных, превращая в чудовище. Между 1945 и 1952 годами в особенности мы давали повод для самых разных толков: левые, но не коммунисты и даже на очень плохом счету у компартии, мы не были «богемой»; мне ставили в упрек то, что я живу в отеле, а Сартру то, что он обитает вместе со своей матерью; между тем мы не вписывались и в буржуазную рамку, не посещали «света», у нас были деньги, но не соответствующий образ жизни; тесно связанные, но не порабощенные друг другом — такое отсутствие ориентиров смущало и раздражало. Меня, например, поразило, когда «Самди суар» возмутилась стоимостью нашей поездки в такси из Бу-Саады в Джел-фу, хотя пятьдесят километров на арендованной машине представляют меньшую роскошь, чем обладание автомобилем. Однако позже никто и никогда не упрекал меня за то, что я купила «аронду»: это привычная трата, которая вписывается в буржуазную норму.