Николай Пирогов - Вопросы жизни Дневник старого врача
Иду к Garnison — Kirche, в анатомический (старый) театр, чтобы уплатить, пока еще есть деньги, профессору Шлемму за privatissimum (хирургические операции над трупами). Смотрю и вижу там несколько знакомое лицо, узнавшее и меня.
Это — студент Дерптского университета, сын богатого петербургского аптекаря, старика Штрауха.
Молодой Штраух2, не кончив медицинского курса, должен был оставить университет и бежать за границу. Он опасно ранил на пистолетной дуэли того студента, о ране которого на шее я уже рассказывал прежде. И вот этот Штраух, получивший от отца большое содержание, оставив Россию и с нею невесту, приехал в Берлин доканчивать курс.
— Вот встреча — то как нельзя кстати! — говорит мне Штраух, — знаете ли, мне бы хотелось жить и заниматься вместе с кем — нибудь, кто бы мог быть мне полезным в занятиях; не согласитесь ли вы? Я вам предлагаю квартиру у себя, особую комнату, содержание, удовольствия и развлечения, которыми я сам пользуюсь, а от вас ничего другого не требую, как помочь мне советом или объяснением там, где не хватит своего ума.
Я с радостью дал самое задушевное согласие.
В Провидение я тогда, ко вреду для самого себя, не верил и счел встречу с Штраухом за счастливый случай.
На другой же день я переехал к Штрауху и был ему искренно благодарен. Я жил с ним вместе, кажется, более года. И Штраух, и я сдержали слово. Он мне ни в чем не отказывал; всякое воскресенье водил он
322
меня в театр. Тогда были в ходу классические пьесы Шекспира, Шиллера, Лессинга, Гете, а Штраух был отъявленный меломан. Мы обыкновенно приносили с собою в театр перевод Шекспира и следили по нем за дикцией актеров, между которыми Лем, Рот, Крелингер были любимцами берлинской публики.
Питание моего тела также несколько исправилось — я пил каждодневно пиво с Штраухом, до которого он был охотник. Хотя мы всего чаще обедали по 3–хталерному абонементу, в чисто студенческом ресторане, но кушанья выбирали получше, приплачивая, да к тому же еще нередко и вечером заходили съесть порцию чего — нибудь.
В этом ресторане все блюда были на подбор воистину студенческие. Главную роль играла свинина с тертым горохом. Это кушанье съедалось студентами в ужасающих размерах, запиваемое берлинской пивною бурдою (так называемое Weissbier или Blonde); немалую роль, но уже как деликатес, играл сельдерейный салат (Sellerysalat).
Этот деликатес мне памятен еще и потому, что он предложен был одним бедным еврейчиком как нежное питательное средство.
Это предложение, о котором и теперь не могу вспомнить без смеха, было сделано в клинике Грефе1.
Знаменитый профессор имел обыкновение иногда спрашивать практикантов в его клинике о диете, необходимой для того или другого больного; при этом он требовал иногда от практиканта и довольно подробного меню для случаев из частной практики. Речь шла о режиме для какой — то слабой и бескровной дамы.
— Какое бы вы предложили нежное и вместе с тем питательное кушанье для этой ослабевшей и деликатной особы? — спрашивал Грефе у практиканта — еврейчика, которого я нередко встречал в нашем ресторане.
— Sellerysalat, — отвечал он в полной уверенности, что более приличного блюда для его больной никто не предложит.
Я, с своей стороны искренно, от души, помогал Штрауху в его занятиях, демонстрируя ему из хирургической анатомии, оперативной хирургии, читал с ним и репетировал, словом, делал, что мог. Через два года Штраух выдержал в Дерпте экзамен на доктора, и я, возвратясь в Дерпт, имел еще удовольствие попотчивать гостей на его докторском банкете черепаховым супом, заставляющим меня не менее сельдерейного салата смеяться при воспоминании о нем.
Я знал слабость Штрауха похвастать и отличиться. А угостить настоящим черепаховым супом в Дерпте большое общество на званом обеде — это чего — нибудь да стоит.
Случилось так, что как нарочно к банкету прислали в анатомический театр из Гамбурга огромную морскую черепаху, уже, конечно, давно отдавшую Богу душу; при раскупорке ящика обнаружился довольно пронзительный запах, и прозектор поспешил очистить скорее мясо от
322
костей, назначавшихся для скелета. Отпрепарированное мясо хотели уже, за негодностью, схоронить, как мысль о черепаховом супе для банкета дала этому материалу более высокое назначение.
Повар в ресторане Пашковского сумел придать мифологическим останкам черепахи такой необыкновенный вкус, что все гости на банкете Штрауха, и всего более, конечно, он сам, были восхищены дотоле невиданным в Дерпте деликатесом. Мы, я и прозектор (Шульц), знавшие, в какой степени разложения мышцы черепахи служили к изготовлению супа, посматривали только друг на друга, и удивлялись, как это и гости, и мы могли находить вкусною такую дрянь.
1 октября 1881 г.
От 1–го листа до 79–го, то есть университетская жизнь в Москве и Дерпте, писана мною от 12–го сентября по 1–е октября [1881 г.], в дни страданий: «Dies illae, dies irae…*1
Благодарю моего Господа Бога, что страдания не лишили меня способности живо вспоминать старое, думать и писать.
Да будет воля святая Твоя!
10 октября 1881 г.
Дотяну ли еще до дня рождения (до ноября 13–го)? Надо спешить с моим дневником.
Наука в Берлине в 1830–х годах была в переходном состоянии. После смерти Гегеля германская философия уже не могла найти себе подобных, как он, вожаков, заставившего значительную часть культурного общества в Европе смотреть на мир Божий не иначе, как чрез изобретенные им консервы. Теперь трудно себе и вообразить, до какой степени и в Германии, и у нас веровали, именно, веровали в философию Гегеля.
Ни голос таких гениальных личностей, как Гумбольдт, не оправдывавший господствовавшего тогда увлечения, ни пример англичан и французов, следовавших чисто реальному направлению в науке, ничто не помогало против обаяния и увлечения гегелизмом.
Медицина того времени стояла в Германии на распутии.
Самая сущность этой науки препятствовала ей отдаться в руки геге — левой философии, но, тем не менее, это философское направление всех наук того времени препятствовало и медицине следовать спокойно и неуклонно путем чистого наблюдения и опыта.
Те дни, дни гнева (лат.).
322
Трансцендентализм был слишком модным. Даже во Франции и в такой науке, как хирургия, Лисфранк кричал во все горло о себе, что у него можно найти «cette chirurgie supreme et transcendentale*1.
Время моего пребывания в Берлине было именно временем перехода германской медицины, и перехода весьма быстрого, к реализму; начиналось торжественное вступление ее в разряд точных наук, празднуемое фанатиками реализма еще до сих пор.